— Ты по пустой наковальне бьешь, — сказала Алиса.
Она не знала, зачем это сказала. Может быть, чтобы он услышал чужой голос. Может быть, чтобы сама себе доказать, что не боится. Может быть, просто потому что молчать было невозможно.
Спиридон перевел на нее взгляд. Медленно, с усилием, будто ворочал тяжелые жернова. И вдруг в глазах его мелькнуло что-то похожее на интерес. Или на угрозу — на таком лице трудно было различить.
— А ты кто такая?
— Я Искра. Новая баронесса из Каменного Лога.
Она сказала это и почувствовала, как странно звучат эти слова в ее собственных ушах. Баронесса. Каменный Лог. Слова из чужой жизни, примерить которые на себя она так и не научилась.
Спиридон усмехнулся. Усмешка вышла страшной — губы растянулись, обнажив желтые, редкие зубы, но глаза остались такими же мертвыми.
— Баронесса, — повторил он, и в голосе его было столько презрения, сколько Алиса не слышала за всю свою жизнь. Презрения и еще чего-то — боли? Злости? Она не могла определить. — Баронесса пришла смотреть на пьяного кузнеца. Насмотрелась? Проваливай.
Он отвернулся, снова занося молот. Бум! — ударил по пустоте, по железу, по своей тоске, не находившей выхода.
Алиса стояла и смотрела на его широкую спину, на лопатки, ходившие ходуном под грязной рубахой, и думала о том, что словами тут не поможешь. Что она вообще здесь делает? Кто она такая, чтобы лезть в чужую боль, в чужое горе, в чужое безумие? У нее нет права. У нее нет опыта. У нее нет ничего, кроме того сна, который приснился ей прошлой ночью, и того чувства, которое не отпускало с самого утра.
— Стой, — сказала она.
Голос прозвенел неожиданно звонко в этом темном, пропахшем гарью и запустением пространстве. Спиридон замер, молот застыл в воздухе.
— Я не смотреть пришла, — сказала Алиса. — Я работать предлагаю.
Тишина. Только огонь потрескивал в горне да где-то за стеной шуршала мышь.
— Работать, — повторил Спиридон, не оборачиваясь. — Я два года работаю. — Он медленно повел рукой, обводя кузню. — Видишь, как много сделал?
Бум! — снова удар по наковальне, бессмысленный, яростный.
— Я вижу, — сказала Алиса тихо, но твердо. — Я вижу мужика, который убивается по жене и ребенку. И вместо того чтобы жить дальше, колотит по железу, надеясь, что оно его убьет. Или воскресит.
Она шагнула ближе. Краем глаза заметила, как Михай напрягся, готовый рвануть следом, но остановила его легким движением руки.
— Не воскресит, Спиридон. Они не вернутся.
Молот дрогнул. Опустился. Кузнец медленно, очень медленно повернулся к ней. В глазах его теперь не было пустоты — там полыхала такая боль, что Алиса на мгновение захотела отступить, сбежать, спрятаться. Но ноги не слушались, да и бежать было некуда.
— Ты кто такая, чтобы… — начал он, и голос его набирал силу, наливался гневом, готовым обрушиться на нее, раздавить.
И тогда Алиса сказала то, что вырвалось само.
Без спроса. Без разрешения. Без права.
— У меня тоже ребенок умер. Недавно. И я его не спасла.
Слова упали в тишину, как камни в глубокий колодец.
Михай рядом охнул — коротко, испуганно. Спиридон замер, опустил молот, и тот с глухим стуком упал на земляной пол. Огромные плечи его дрогнули, будто он получил удар под дых.
— Что? — переспросил он хрипло, и в голосе его не осталось ни гнева, ни угрозы — только растерянность. — Что ты сказала?
— То. — Алиса смотрела ему прямо в глаза, не отводя взгляда, хотя внутри все дрожало мелкой, противной дрожью. — Я не шучу. Я не знаю, как это случилось, и не помню всего, но я знаю, что моего ребенка убили. И я теперь живу. Не знаю зачем, но живу.
Она перевела дыхание. Слова давались тяжело, каждое приходилось вытаскивать из себя, как гвоздь из старой доски.
— И ты будешь жить.
Спиридон смотрел на нее. Долго. Тяжело. Исподлобья. Алиса видела, как в его глазах борются тьма и свет, как боль пытается снова затопить сознание, но что-то мешает — может быть, ее слова, может быть, то, как она их сказала, может быть, просто усталость от двухлетнего безумия.
А потом вдруг его глаза налились слезами.
Он резко отвернулся и сел прямо там, на грязный пол кузни, не разбирая места. Огромные ручищи закрыли лицо, и плечи его затряслись.
Он плакал.
Беззвучно, страшно, по-мужски — не умея, не привыкнув, не позволяя себе два года, а теперь прорвало, и слезы текли сквозь пальцы, падали на бороду, на грязную рубаху, на пол, куда до этого падали только угольная пыль и ржавая окалина.
Михай шагнул было вперед, на лице его застыло выражение тревоги и неловкости — он явно не знал, что делать с плачущим мужиком, как его успокаивать, как к нему подступиться. Но Алиса остановила его легким прикосновением.
— Не надо, — шепнула она. — Пусть.
Они стояли и смотрели, как огромный кузнец плачет, размазывая по лицу грязь, сажу и слезы, как сотрясаются его плечи, как вздрагивает спина. Алиса не знала, правильно ли она поступила. Может быть, не надо было бередить старую рану. Может быть, лучше было оставить его в покое, дать догорать в собственном аду. Но что-то подсказывало ей: иногда надо прорвать нарыв, чтобы рана зажила.
Лева, который все это время сидел у порога с видом постороннего наблюдателя, вдруг поднялся. Подошел к Спиридону неторопливо, вальяжно, будто знал, что делает, и ткнулся мокрым носом ему в руку.
Спиридон вздрогнул. Поднял голову, мокрую от слез, красную, опухшую — и уставился на кота. Тот сидел рядом, смотрел на него желтыми глазами и, кажется, даже не думал уходить.
И вдруг, сквозь слезы, на лице кузнеца проступило что-то похожее на усмешку.
— Кот, — сказал он хрипло. — У меня тоже кот был. Серый. — Он сглотнул, провел рукой по лицу, размазывая влагу. — Помер, когда она... когда ее не стало.
— Этот не помрет, — сказала Алиса, присаживаясь на корточки рядом. Лева покосился на нее, но с места не сдвинулся. — Он наглый. Его Левой зовут.
— Лева, — повторил Спиридон, и в голосе его прорезалось что-то почти человеческое. — Здоровый какой.
Он протянул огромную, перепачканную сажей руку и погладил кота. Осторожно, будто боялся сделать больно. Лева зажмурился, довольно заурчал и даже чуть привстал на задних лапах, подставляя шею под грубые пальцы.
Алиса смотрела на это и думала о том, что коты — удивительные существа. Они чувствуют боль. Они идут к тем, кто нуждается, не спрашивая разрешения. Они лечат одним своим присутствием, одной вибрацией урчания, одним прикосновением мокрого носа.
— Слушай, Спиридон, — сказала она тихо, пользуясь моментом. — Мне нужна печь. Хлеб печь. Людей кормить. Без железа я ничего не сделаю. Дверцы нужны, заслонки, тяги для поддувала. Сделаешь?
Он посмотрел на нее. В глазах уже не было безумия — только усталость, бесконечная, как этот серый день за окном. И пустота, но пустота уже не мертвая, а та, в которой можно что-то посеять.
— Зачем тебе? — спросил он просто. Без вызова, без презрения. Просто спросил, потому что хотел понять.
Алиса задумалась на мгновение. Как объяснить этому человеку, который два года жил в аду, зачем ей все это? Зачем ей печь, зачем ей кормить людей, зачем ей эта разбитая усадьба и эти чужие, незнакомые люди?
— Чтобы жить, — сказала она наконец. — Чтобы люди не сдохли с голоду. Чтобы тот, кто убил моего ребенка, не порадовался.
Последние слова вырвались сами. Она не планировала их говорить, но они прозвучали — и повисли в воздухе, тяжелые, как тот молот, который валялся на полу.
Спиридон смотрел на нее долго. Очень долго. Потом перевел взгляд на Леву, который уже устроился у него на колене и урчал, как маленький трактор.
— А кто убил? — спросил он глухо.
— Не знаю пока. — Алиса покачала головой. — Но узнаю.
Спиридон кивнул. Просто кивнул, будто это был самый естественный ответ в мире. Потом пошевелился, кряхтя, опираясь на здоровую руку, поднялся с пола. Поясница, видно, затекла — он потер ее, поморщился.