Она не плакала, не кричала.
Это был какой–то жуткий стон человека, который в одно мгновение понял, что случилось непоправимое.
Женщина схватилась обеими руками за борт грузовика и буквально повисла на нем.
— Сёма… Господи… Сёмушка… Павлуша… сыночки мои…
Михалыч тяжело вздохнул.
— Матрёна это.
Зимин повернулся к нему.
— Кто?
— Семёна и Павлика мать, — объяснил Михалыч. — Ну, тех двух красноармейцев, которых вы у мостика нашли.
Мы молча посмотрели на женщину. Она зарыдала в полный голос. Не стесняясь ни нас, ни Михалыча, ни всей деревни.
К машине начали подходить люди. Сначала две старухи. Потом какой–то высокий мужик с перевязанной головой и синяками на лице. Потом еще несколько женщин. Еще пара мужиков. Никто не пытался успокаивать Матрёну. Наверное, потому что понимали — бесполезно.
Мужчины влезли в кузов и осторожно достали оба тела.
Матрёна бросилась к ним, опустилась на колени прямо в дорожную пыль. Она гладила сыновей по волосам и что–то говорила. То ли им, то ли самой себе, то ли Богу. Разобрать слова было невозможно. Да и не нужно — и так всё было понятно.
Михалыч долго смотрел на эту сцену, потом покачал головой и сказал Зимину:
— Товарищ командир, мы вам с могилой поможем, нам всё одно три копать.
— Спасибо, дед, — глухо ответил сержант.
Через несколько минут возле сельсовета уже собрались почти все жители деревни. Их оказалось немного, всего полтора–два десятка. В основном старики и старухи, несколько подростков и трое мужчин средних лет. Кто–то принес с собой лопаты.
Тела Добрынина, председателя Петровича, Семёна и Павлика уложили на телегу. И, не запрягая лошадь, прямо руками покатили импровизированный «катафалк» на кладбище.
Оно располагалось за деревней, на склоне холма, за старой березовой рощей. Туда вела широкая тропинка, петляющая между деревьями. Трава возле тропы была высокой, почти по колено. Среди нее желтели лютики, белели ромашки и мелькали какие–то мелкие голубые цветы. В обычное время это место наверняка выглядело красивым и спокойным. Но сейчас никто не обращал внимания ни на цветы, ни на солнечный день, ни на стрекот кузнечиков.
Кладбище оказалось старым. С покосившимися деревянными крестами и могильными холмиками, над которыми разрослись кусты сирени и шиповника.
Место для новых захоронений нашлось у дальнего края.
Пока мы поочередно с деревенскими мужиками копали землю, остальные молча стояли в стороне.
Работали быстро, без разговоров, без перекуров. Слышались лишь лязг лопат да тяжелое дыхание.
Земля оказалась мягкой, поэтому управились сравнительно быстро.
Когда могилы были готовы, тела завернули в какие–то куски полотна и осторожно опустили вниз.
Сначала Семёна.
Потом Павлика.
Председателя Петровича.
Виктора Добрынина.
Зимин несколько секунд смотрел на тело разведчика. Снял пилотку. Мы сделали то же самое.
Сержант помолчал, подбирая слова.
— Красноармеец Виктор Добрынин, — наконец сказал он. — Погиб в бою.
Зимин запнулся. Похоже, длинных речей он произносить не умел.
— Хороший был товарищ, — после паузы продолжил сержант. — За чужие спины не прятался.
Несколько секунд стояла тишина.
— Прощай, Витька, — закончил Зимин.
Больше он ничего не сказал, да и не нужно было.
Первый ком земли глухо ударился о саван. Потом второй, третий… Матрёна уже не рыдала, а выла, как раненый зверь и билась в руках двух старух с суровыми лицами.
Обратно в деревню мы возвращались тоже молча. Я шел рядом с Зиминым и невольно вспоминал — всего позавчера, когда мы вышли из Малориты, в отряде насчитывалось шесть человек. Круглов, Косуля, Седых, Добрынин, Зимин и я. Тогда казалось, что впереди опасная, но вполне выполнимая задача. Теперь Добрынин лежал на деревенском кладбище, а Косуля боролся за жизнь в доме сельсовета. Война косила людей с такой скоростью, что человек не успевал привыкнуть к одной потере, а уже получал следующую.
В деревне окончательно поняла, что мы свои — простая «церемония» похорон сделала то, чего не смогли бы никакие подтверждающие документы. Чужие не стали бы хоронить разведчика по–человечески. Чужие не стояли бы над могилой с такими лицами. Чужие не доверили бы раненого товарища деревенской повитухе.
Где–то через четверть часа к сельсовету начали подходить люди.
Первым пришел Михалыч, притащив огромную бутыль самогона. За ним явился тот самый побитый мужик, которого, как выяснилось, звали Федор. Потом несколько женщин. Каждая несла большой узелок, или глиняный горшок, прикрытый полотенцем, прижимая его к груди.
— Товарищ командир, — Михалыч остановился перед Зиминым и кашлянул. — Надо бы помянуть усопших рабов божьих. По русскому обычаю. Да и вы, небось, давненько по–человечески не ели. Бабы кое–чего собрали. Не богато, конечно, но всё своё, домашнее.
В сельсовете, кроме кабинета покойного председателя, нашлась еще одна большая комната с большим столом и табуретами. На столе всё еще стояли тарелки и миски с подсохшими угощениями, которыми Петрович подчевал диверсантов, принимая их за сотрудников НКВД.
Женщины быстро навели порядок, убрали грязную посуду, расставили чистую.
Я сглотнул, почуяв соблазнительные ароматы и увидев, как на столе появляются пирожки нескольких сортов, варёная картошка, соленые огурцы, сало, зеленый лук. Дополнили натюрморт бутыль с самогоном и два кувшина с квасом.
— Спасибо, — сказал Зимин, оглядев «поляну». — От всего взвода спасибо.
Аксинья Павловна махнула рукой.
— Угощайтесь, товарищи военные. Михалыч, наливай!
Кладовщик под строгим взглядом повитухи торопливо разлил мутную жидкость по граненым стаканам — от души — сразу грамм по сто.
— Ну, товарищи, помянем наших близких и друзей, — на правах «старшего по званию» сказал Зимин. — Не чокаясь.
Я только пригубил свой стакан, глотать эту «жижу» не хотелось — в своей прошлой жизни я много раз дегустировал деревенский самогон, и каждый раз, как бы хозяева не уверяли в великолепном качестве своего продукта (мол, чистый, как слеза) меня буквально выворачивало.
После символического возлияния мы буквально набросились на еду — после жирной немецкой тушенки она показалась настоящим шедевром кулинарного искусства.
— Замечательные пирожки, — похвалил я, откусывая попеременно от пирожка с луком и пирожка с капустой.
— Это Матрёна пекла, — сказала Аксинья, кивнув на женщину, покрывшую голову тёмным платком. — Сыночкам своим угодить хотела. И вот как вышло…
Матрёна взглянула на меня и улыбнулась какой–то странной улыбкой, словно она была не здесь, не с нами, а где–то в другом мире, где всё еще живы ее сыновья.
— Ешьте, мальчики, ешьте. Вам сил набираться нужно! — негромко, но отчетливо произнесла Матрёна.
Я посмотрел на неё внимательнее. Лицо измождённое, глаза сухие, будто слёзы закончились. Таких женщин я видел и в своём времени. В прифронтовых деревнях. В подвалах разбитых домов. Женщины, у которых случилась беда, но они ещё держатся, потому что вокруг люди, которые тоже нуждаются в помощи.
И тут я вспомнил детей на лесном хуторе и их убитых родных.
— Михалыч, — сказал я, отставляя кружку с квасом. — Нам надо кое–что рассказать. Всем, кто тут есть. Может, вы поймёте, о ком речь.
Зимин бросил на меня взгляд и медленно кивнул.
Местные замолчали.
— Утром по пути сюда мы нашли в лесу шестерых убитых, — начал я. — Их расстреляли из автоматов в упор. Те самые диверсанты, которых мы два часа назад перебили. Они были на трех телегах, с вещами. Старик с седой бородой, старуха и две пары помоложе, лет сорока.
Михалыч от удивления приоткрыл рот.
— Какой старик? Высокий? Правое ухо надорвано? — уточнил он.
— Ухо я не смотрел, — ответил я. — Возраст лет шестьдесят или больше. Борода окладистая. В телегах были узлы, мешки, будто семья с места сорвалась.
— Мерин у них гнедой, с белой отметиной на лбу? — продолжил уточнять кладовщик.