Они приехали в штаб. Генерал ждал в кабинете.
Марко доложил всё по порядку. Хасан стоял чуть позади, молча.
Ди Санголетто слушал, не перебивая. Когда Марко закончил, генерал долго смотрел на карту.
— Значит, Ахмед, — произнёс он наконец. — Хорошо. Пусть остаётся Ахмедом.
Он повернулся к Хасану.
— Ты сможешь встретиться с ним ещё раз?
— Если он захочет, — ответил сомалиец. — Я оставил ему намёк. Если он поверит, что сержант реален, — придёт сам.
— Тогда сделай так, чтобы он поверил. Но без лишней спешки.
Хасан кивнул.
Генерал встал. Подошёл к окну. Посмотрел на двор, где солдаты чистили грузовики.
— И ещё одно, — сказал он, не оборачиваясь. — Если этот Ахмед или кто-то из его людей попытается выйти из города в ближайшие двое суток — задержать. Тихо. Без стрельбы. Просто привезти сюда. Я сам поговорю с ним.
Марко и Хасан вышли из кабинета.
Дело сдвинулось с мёртвой точки, но это был лишь один человек, на след которого они вышли. Никто не догадывался, сколько ещё работы предстоит впереди.
Глава 8
8 января 1938 года. Нью-Йорк, Манхэттен, 66-я улица.
Снег валил уже четвёртый час подряд — тяжёлый, мокрый, с ветром, который гнал его почти горизонтально вдоль Пятой авеню. Автомобиль Джона Д. Рокфеллера-младшего остановился у подъезда особняка Бернарда Баруха ровно в семь минут восьмого. Шофёр даже не успел заглушить мотор — тяжёлая дубовая дверь уже распахнулась, и на крыльцо вышел сам хозяин, одетый в тёмно-синий домашний пиджак с расстёгнутым воротником белой рубашки; седые волосы аккуратно зачёсаны назад.
— Джон, ты как всегда точен, — сказал Барух, протягивая руку. — Заходи, пока тебя не засыпало по самые плечи.
Рокфеллер вышел из машины, коротко кивнул водителю (тот сразу понял, что ждать придётся долго) и поднялся по трём широким ступеням. В холле его встретил знакомый, почти домашний запах: горящие дрова из виргинского дуба, старая кожа диванов, едва уловимый шлейф дорогого табака, который Барух курил только в кабинете на втором этаже, но который всё равно незаметно пропитывал весь дом.
Дворецкий — высокий, сухой, лет шестидесяти пяти, в безупречно выглаженном фраке — молча принял пальто, шляпу, перчатки и шарф. Рокфеллер остался в тёмно-сером костюме-тройке от Эдвина Клиффорда, белой рубашке с двойным воротником и галстуке цвета спелой вишни. Барух оценивающе оглядел его с головы до ног.
— Ты выглядишь так, будто только что вышел из совета директоров, — заметил он с лёгкой иронией.
— А я и вышел. Два часа назад. Но ради тебя я готов сделать вид, что весь день провёл в библиотеке.
Они прошли в главную гостиную — огромное помещение на всю ширину дома. Потолок высотой четыре с половиной метра был разделён ровной лепниной. Стены обшиты тёмно-оливковыми панелями американского ореха. Между панелями висели картины: два небольших Моне (Живерни, утренний свет на пруду с кувшинками), ранний Сарджент (портрет молодой женщины в белом платье), один морской пейзаж Уинслоу Хомера — тяжёлое грозовое небо над скалами Мэна. Над камином из тёмно-зелёного мрамора висел большой портрет самого Баруха работы Сесила Битона: 1931 год, лёгкая полуулыбка, безупречный воротник, взгляд человека, который знает цену любой информации.
Пол застелен одним гигантским ковром из Исфахана, XVII век, цвета спелой сливы, старого золота и глубокого индиго. В центре стояли два глубоких кожаных дивана цвета конского каштана и четыре кресла с высокими спинками. Между диванами — низкий столик, покрытый чёрным лаком. На нём уже приготовлено всё необходимое: графин Old Fitzgerald 12-летней выдержки (бутылка без этикетки — Барух считал, что хорошее виски само себя рекламирует), серебряное ведёрко со льдом, стеклянный сифон с содовой, два стакана Baccarat тяжёлого хрусталя, маленькая серебряная миска с тонко нарезанным лимоном и фарфоровая пепельница на случай, если кто-то захочет сигару.
Барух указал Рокфеллеру на диван напротив камина.
— Садись.
Он налил себе четыре пальца чистого виски, Рокфеллеру — три с небольшим льдом и каплей содовой. Они чокнулись — коротко, без тоста.
— Как Лондон? — начал Рокфеллер, сделав первый осторожный глоток.
Барух устроился в своём кресле, поставил стакан на широкий подлокотник.
— Лондон делает всё, чтобы казаться спокойным. Иден каждое утро читает «Таймс» за завтраком, кивает, подписывает бумаги, встречается с послами и убеждает себя, что если достаточно долго улыбаться, то никто не посмеет ударить первым. Но улыбка — это не политика. Это только отсрочка.
Рокфеллер кивнул, глядя в огонь.
— А наш друг? Как поживает наш бульдог?
Барух улыбнулся.
— Наш бульдог в отличной форме. Курит свои гаванские сигары, пьёт коньяк, ругается с половиной кабинета, пишет статьи, которые никто не хочет публиковать, и ждёт. Ждёт момента, когда даже самые упрямые консерваторы поймут, что вежливость перед лицом опасности — это не добродетель, а самоубийство. И этот момент гораздо ближе, чем кажется большинству в Вестминстере.
— Когда, по-твоему, он наступит? — Рокфеллер сделал ещё один глоток.
Барух откинулся назад, задумчиво посмотрел на янтарную поверхность в своём стакане.
— В этом году. Точно в этом году. Я надеюсь, что к лету — к июлю или августу, когда все разъедутся по загородным домам, а парламент будет работать вполсилы. Но если не к лету, то к осени. В любом случае 1938-й станет тем годом, когда бульдогу наконец бросят настоящую кость — такую, которую можно будет грызть в полную силу, а не обгладывать по кусочкам.
Рокфеллер медленно покрутил стакан в ладонях.
— А Иден? Он не станет мешать?
— Энтони Иден — человек с хорошим вкусом и ещё лучшим чутьём. Он моложе Уинстона, красивее, дипломатичнее, но он искренне уважает Черчилля — не только как политика, но и как личность. Когда кризис разовьётся по-настоящему, а он разовьётся уже в первой половине года, Иден не станет играть в героя-одиночку. Он или отойдёт в сторону, или встанет рядом. Долго упираться он не будет — у него хватает гордости, чтобы понять: есть моменты, когда личные амбиции должны отойти на второй план.
Рокфеллер кивнул.
— Значит, дорога открывается.
— Открывается. Медленно, со скрипом старых ворот, но открывается. И как только она откроется полностью — бульдог побежит.
Они помолчали. За высокими окнами снег шёл всё сильнее.
Рокфеллер продолжил, понизив голос:
— А в Индии, как я понимаю, скоро станет очень жарко.
Барух усмехнулся.
— Жарко — это ещё мягко сказано. Лето в Бенгалии, в Пенджабе, в Бомбее всегда жаркое. Но в этом году температура поднимется до такого уровня, что британским красным мундирам станет тесно. И дело будет не только в солнце.
— Сколько полков им придётся перебросить, чтобы удержать порядок?
— Больше, чем они готовы отправить. Намного больше. А когда начнут вытягивать резервы из других колоний — из Малайи, из Африки, из Ближнего Востока, — выяснится, что этих резервов тоже становится меньше. Цепочка очень длинная. В некоторых звеньях уже трещины. В других уже пошла ржавчина.
— И сколько времени они смогут протянуть?
— Шесть месяцев, максимум восемь после того, как огонь действительно вспыхнет. Потом выбор станет простым: или отпускать поводья, или просить помощи. А просить придётся громко. И просить будут у нас.
— А мы будем добрыми соседями?
— Мы всегда были добрыми соседями, Джон. Особенно когда нас об этом очень убедительно просили.
Оба засмеялись — негромко, сдержанно, но с настоящим удовольствием. Это был смех людей, которые знают, что следующая раздача карт уже началась.
Рокфеллер отставил стакан, наклонился чуть вперёд.
— Допустим, мы быстро решили дела с Британией. Что дальше?
Барух посмотрел прямо в глаза собеседнику.
— Дальше мы вместе с нашим другом займёмся остальными. Берлин, Рим, может быть, Токио — все они сейчас уверены, что время работает на них. Они ошибаются. Время работает на тех, кто умеет его просчитать заранее. А просчитывать мы умеем лучше всех на этой планете.