Он молчал долго. Смотрел на проходящих людей, на детей с шариками. Юра тоже молчал, чувствуя, как внутри нарастает напряжение. Разговор, которого он ждал и боялся, настал.
— Юра, — сказал отец, не глядя на него. — Ты правда решил? Серьезно?
Голос его был глухим, лишенным той бравады, что была в тире.
— Правда, пап.
— В артисты… — отец покачал головой, словно пробуя слово на вкус. — Знаешь, я ведь не против искусства. Я кино люблю. Крючкова люблю, Андреева. «Два бойца» — великий фильм. Но… это они. А ты — мой сын.
Он повернулся к Юре. Лицо его было усталым и беззащитным.
— Я войну прошел, Юра. Я голод видел. Я знаю, что такое, когда жрать нечего, кроме лебеды. И я всю жизнь пахал, чтобы у вас хлеб был. Чтобы у тебя профессия была в руках. Инженер, врач, строитель — это хлеб. Это надежно. А актер…
Отец затянулся глубоко, до кашля.
— Сегодня ты нужен, тебе хлопают. А завтра? Завтра ты никому не нужен. Спился, голос потерял, роль не дали. И что? Зубы на полку? Это зависимая профессия, сынок. Бабская. Ты все время ждешь, что тебя выберут. А мужик сам должен выбирать.
Юра слушал. Он понимал каждое слово. Отец был прав — со своей колокольни, со своим опытом выживания. Он хотел сыну безопасности. Сытости. Стабильности.
— Пап, — Юра наклонился вперед, уперевшись локтями в колени. — Я понимаю. Ты боишься, что я пропаду. Но…
Он подбирал слова. Как объяснить человеку, прошедшему войну, что такое зов души?
— Но у каждого свой станок, пап. Ты строишь самолеты, чтобы люди летали. А я… я хочу строить смыслы. Чтобы люди смотрели и что-то понимали про себя. Это тоже работа. Тяжелая. Потная. Там пахать надо не меньше, чем в гараже.
— Смыслы… — отец усмехнулся грустно. — Сыт смыслами не будешь.
— Буду. Если стану мастером. Ты же мастер? Ты карбюратор с закрытыми глазами перебираешь. Вот и я хочу так. В своем деле.
Отец посмотрел на него долго, внимательно. Взглядом, которым проверяют сварной шов на прочность.
— Вырос ты, — сказал он неожиданно. — Говоришь… складно. Не как пацан. Откуда это у тебя?
Юра пожал плечами.
— Книги читал.
— Опять книги… — отец вздохнул, бросил папиросу на асфальт и аккуратно придавил ее ботинком. — Ладно. Твоя жизнь. Ломать тебя я не буду. Не в моих правилах. Поступай. Пробуй.
Он положил тяжелую руку Юре на колено.
— Но уговор такой: если не поступишь или вылетишь — идешь на завод. Ко мне в цех. Учеником слесаря. И без разговоров. Согласен?
— Согласен.
— Вот и добро. — Отец хлопнул себя по коленям, вставая. — А теперь пошли к матери. А то она там уже, небось, всех лебедей булками закормила. И Вера ныть начнет.
Они пошли по аллее. Плечом к плечу. Отец и сын. Они не договорились до конца, пропасть между «физиком» и «лириком» осталась. Но мост через эту пропасть был переброшен.
Домой возвращались уже в сумерках.
Москва зажигала огни. Окна домов светились теплым желтым светом. В воздухе пахло остывающим асфальтом и сиренью.
Вера спала у Юры на спине. Она вырубилась еще в трамвае, и теперь он нес ее на «закорках» от остановки до дома. Ее горячее дыхание щекотало шею, руки крепко обнимали его за плечи. Она была тяжелой, но эта тяжесть была приятной. Своей.
У подъезда их «хрущевки» кипела жизнь.
На лавочке под фонарем сидела компания парней. Гитара бренчала три аккорда, сигаретный дым вился столбом.
— О, Лоцман! — окликнул знакомый голос.
Лёня Крапивин. Одноклассник. Лучший друг того, прежнего Юрки.
Он сидел, широко расставив ноги, в расстегнутой рубахе, с гитарой наперевес. Рядом хихикали какие-то девчонки с начесами.
— Здорово, Лёнь, — ответил Юра, осторожно поправляя спящую Веру.
— Вырядился-то как! — загоготал Лёня. — Галстука не хватает. Ты откуда такой красивый? С приема в Кремле?
— С парка. Семью выгуливал.
— Семью… — Лёня сплюнул сквозь зубы. — А мы тут «Битлов» лабаем. Ну, пытаемся. Иди к нам! Сбацаешь чего-нибудь. Ты ж вроде умел на гитаре?
Юра остановился.
Ему вдруг стало ясно, как день: ему здесь не место.
Лёня был хорошим парнем. Простым, честным. Он пойдет в армию, потом на завод, женится на одной из этих хохотушек, получит квартиру, будет пить пиво по пятницам. Это нормальная, правильная жизнь.
Но Юра уже выпал из нее. Он был отравлен театром. Отравлен будущим. Отравлен сложностью, которая поселилась в его голове.
Ему было скучно с ними. Скучно говорить про мопеды, про драки район на район, про то, кто с кем целовался.
— Не сегодня, Лёнь, — сказал он мягко. — Мелкую надо уложить. Спит.
— Ну, как знаешь, — Лёня явно обиделся, но виду не подал. — Зазнался ты, Лоцман. Артистом стал. Ну, бывай.
Он ударил по струнам.
«Сиреневый туман над нами проплывает…» — затянул он с надрывом, подражая дворовой блатной манере.
Юра вошел в темный, пахнущий кошками подъезд.
Отец придержал дверь.
— Дружки твои? — спросил он.
— Одноклассники.
— Пустозвоны, — припечатал отец. — Гитара, девки, портвейн в кустах. Смотри, Юрка. Театр театром, а с этой компанией ты до добра не дойдешь.
— Я знаю, пап. Мне с ними… не по пути.
Отец посмотрел на него с уважением.
— Взрослеешь. Это хорошо.
Они поднялись на четвертый этаж без лифта. Юра осторожно, стараясь не разбудить, переложил Веру на ее кровать. Снял с нее сандалики. Укрыл одеялом. Она даже не проснулась, только чмокнула губами во сне: «Лечу…».
Потом он прошел в свою часть комнаты.
Разделся, повесил брюки на стул (аккуратно, по стрелкам).
Подошел к окну.
Внизу, во дворе, все еще пели. «Горит свеча, стекает воск…». Смех, голоса. Жизнь шла своим чередом.
Юра прислонился лбом к прохладному стеклу.
Это воскресенье закончилось. Последний день детства. Завтра начнется совсем другая история. Завтра он снова пойдет в ДК, снова будет репетировать, снова будет готовиться к битве за свое место под солнцем.
Он посмотрел на луну. Полную, желтую, висящую над крышами московских пятиэтажек.
Где-то там, через месяц, будет ходить Армстронг. А здесь, на Земле, Юра Лоцман будет пытаться стать человеком.
— Спокойной ночи, лучший город Земли, — прошептал он.
И задернул штору.
Глава 11
Понедельник начался не с новой жизни, как это принято обещать себе в будущем, а с тишины.
На часах было шесть ноль-ноль. Будильник — старый, пузатый «Янтарь» с двумя металлическими ушами на макушке — еще спал, притаившись на тумбочке. Стрелка, установленная на семь тридцать, мирно дремала.
Юра открыл глаза.
В теле шестнадцатилетнего подростка, полном гормонов и растущих костей, в такую рань должна была царить свинцовая тяжесть. Организм обязан был требовать еще хотя бы час, хотя бы полчаса сладкой, липкой дремы. Но сознание тридцатичетырехлетнего мужчины, привыкшее к дедлайнам и хроническому недосыпу, щелкнуло внутри черепной коробки, как тумблер.
«Подъем».
Юра откинул одеяло.
В комнате было прохладно. Форточка, открытая на ночь, впустила внутрь утреннюю свежесть московского лета — тот особый, хрустальный воздух, в котором еще нет бензиновой гари и раскаленного асфальта, а есть только запах мокрой листвы и поливальных машин.
Он спустил ноги на пол. Паркет скрипнул.
За шкафом заворочалась Вера, что-то пробормотала во сне, чмокнула губами и снова затихла. Родители в соседней комнате тоже спали — отцу на завод к восьми, маме в ЖЭК к девяти. Время еще было.
Юра натянул на себя спортивные штаны — синие, хлопковые, с вытянутыми коленями и белыми лампасами. Майку-алкоголичку. И, наконец, главное сокровище — кеды.
Настоящие чешские «Botas». Белые, с синей полосой и золотистой надписью. В 1969 году эти кеды были не просто обувью. Это был статус. Это был пропуск в высшую лигу дворовой иерархии. Обладать ими было все равно что в 2024-м ходить в лимитированных «Джорданах». Но сейчас Юра смотрел на них не как на фетиш, а как на инструмент.