Литмир - Электронная Библиотека

Света резко повернулась к нему. В закатном свете её зелёные глаза казались почти чёрными, зрачки расширились.

— Ну и пусть! — выдохнула она. — Пусть выпивают! Лучше сгореть за десять лет, чем тлеть пятьдесят, как сырая головешка. Я хочу гореть, Юра. Я чувствую, что во мне этого огня — на целую ТЭЦ хватит. Если я его не выпущу — меня разорвёт.

Она говорила это с такой яростной, молодой верой, что Юра почувствовал себя бесконечно старым. Уставшим путником, который встретил на дороге юного крестоносца.

Он смотрел на неё. На прядь волос, прилипшую к виску. На пульсирующую жилку на шее. На губы — обветренные, без помады, но яркие от прилива крови.

И тут его накрыло.

Взрослый разум, привыкший всё контролировать, вдруг дал сбой. Он увидел в ней не «партнёра по сцене», не «фактуру», не «подростка». Он увидел Женщину. Стихийную, манкую, невероятно притягательную в своей дикости.

Внутри что-то ухнуло и оборвалось. Кровь, повинуясь законам молодого, здорового тела, ударила в голову (и не только). Гормоны шестнадцатилетнего Юрки Лоцмана, помноженные на опыт тридцатичетырехлетнего мужчины, создали гремучую смесь.

«Стоп, — приказал он себе, чувствуя, как пересыхает в горле. — Стоп, Гумберт. Остынь. Ей шестнадцать. Это Советский Союз. Здесь за такое не просто сажают — здесь морально уничтожают. Ты педагог, ты наставник, ты старший товарищ. Даже если твоё тело хочет схватить её и поцеловать прямо здесь, у забора стройки».

Он отвёл взгляд. Стал смотреть на окна домов, горящие оранжевым огнём отражённого солнца.

— Гореть — это хорошо, — сказал он хрипло, прокашлялся, чтобы вернуть голосу твёрдость. — Главное — не сжечь тех, кто рядом.

Света, казалось, не заметила его состояния. Или заметила, но истолковала по-своему.

— Тех, кто рядом, не жалко, — бросила она жестоко, с максимализмом юности. — Если они горючие — пусть горят вместе со мной. А если сырые — пусть сохнут.

Они свернули во двор. Знакомые пятиэтажки, песочница, тополя.

У её подъезда они остановились. Света перебросила тубус с одного плеча на другое. Повисла неловкая пауза — та самая, которая бывает, когда всё уже сказано, но уходить не хочется.

— Ты странный, Лоцман, — сказала она вдруг, глядя ему прямо в глаза. — Ты говоришь как старик. «Опасно», «выпивает», «не сжечь». Тебе сколько лет? Семьдесят?

— Тридцать четыре, — чуть не ляпнул Юра, но вовремя прикусил язык. — Душа у меня старая. Переселение душ, слышала про такое? Может, я в прошлой жизни был буддийским монахом.

— Монахом? — она рассмеялась. — Не похож ты на монаха. У тебя глаза… голодные.

Юра вздрогнул. Бьёт без промаха.

— Это я просто ужинать хочу. Мама рыбу обещала.

— Рыбу… — она улыбнулась, и эта улыбка была уже не хищной, а мягкой, почти домашней. — Иди ешь свою рыбу, монах. Завтра в шесть. И смотри, не опаздывай. Я не люблю ждать.

— Я буду вовремя.

— И текст повтори! Чтобы от зубов отскакивало!

Она развернулась и побежала к двери подъезда. Лёгкая, быстрая, как ртуть. Юбка её платья мелькнула в темноте парадной, хлопнула дверь.

Юра остался стоять один посреди двора.

Вечерний воздух был напоен запахом маттиолы — ночной фиалки, которую кто-то из бабушек высадил на клумбе. Сладкий, дурманящий запах.

Он глубоко вдохнул, пытаясь успокоить сердцебиение.

— Влип ты, Юрий Павлович, — прошептал он в тишину. — По самые уши влип. «Чайка»… Тут не «Чайка», тут «Лолита» в декорациях соцреализма намечается.

Он постоял ещё минуту, глядя на окна второго этажа, где (он вычислил) должна была жить Света. Там зажёгся свет. Мелькнул силуэт за занавеской.

— Ничего, — сказал он себе твёрдо. — Справимся. Искусство требует жертв. Главное, чтобы жертвой не стала моя свобода.

Он сунул руки в карманы и медленно побрёл к своему подъезду. В голове уже начали прокручиваться строчки из Чехова.

«Я чайка… Нет, не то. Я актриса. Ну да!»

Завтра он будет Треплевым. Он будет любить её на сцене, безответно и безнадёжно. Это было безопасно. Это было по сценарию.

А жизнь… с жизнью он как-нибудь разберётся.

Глава 6

Пятница выдалась душной, липкой, накрывшей Москву плотным колпаком июньского зноя. Асфальт во дворах размяк, превратившись в чёрную, податливую массу, сохраняющую отпечатки подошв и велосипедных шин, а воздух над крышами дрожал, искажая очертания телевизионных антенн. Город замер в ожидании выходных, лениво отмахиваясь от мух и тополиного пуха, который в этом году полетел рано, забиваясь в носы, рты и открытые форточки, устилая тротуары белым, пожароопасным ковром.

Приходить в Дом культуры за два часа до репетиции смысла не имело, но ноги сами принесли к знакомому зданию. Сидеть дома, в четырёх стенах, наедине с книгами и зудящим желанием действовать, стало невыносимо. Хотелось быть ближе к эпицентру, пусть даже этот эпицентр пока спал.

Парадный вход с колоннами и дремлющей в прохладе фойе Зинаидой Петровной остался позади. Тянуло на задворки. Туда, где заканчивалась парадная лепнина и начиналась изнанка театральной жизни: кирпичные стены, выкрашенные в казённый жёлтый цвет, ржавая пожарная лестница, зигзагом уходящая к крыше, и мусорные баки, полные обрезков фанеры и старых афиш. Здесь было честнее. Здесь пахло не мастикой, а нагретым кирпичом, крапивой, буйно разросшейся вдоль фундамента, и кислым духом остывшего асфальта.

У чёрного входа, примостившись на перевёрнутом ящике из-под стеклотары, сидел Дима Воронов.

В жизни «Сатин» выглядел иначе, чем на сцене. Исчезла трагическая сутулость, рваная тельняшка сменилась на обычную, стираную-перестираную клетчатую рубашку с закатанными рукавами, а вместо босых ног — стоптанные кеды. Студент ГИТИСа курил, глубоко затягиваясь дешёвой «Примой», и смотрел на то, как воробей самозабвенно купается в пыли у водосточной трубы.

Заметив приближение «новенького», Дима не вскочил, не изменил позы, лишь лениво щурясь от солнца, кивнул, выпуская струю сизого дыма в неподвижный воздух.

— Рано ты, Лоцман, — голос звучал хрипловато, видимо, вчерашний прогон дался связкам нелегко. — Марк ещё в райкоме, выбивает бюджет на новые костюмы. Или на гвозди. Смотря что дадут.

— Дома не сидится, — пришлось присесть рядом, прямо на тёплый бордюрный камень. — Да и текст надо прогнать. Света вчера задачу нарезала, теперь не отвертишься.

Дима усмехнулся, стряхивая пепел в консервную банку, служившую пепельницей.

— Громова… Это танк в юбке. Если она решила, что ты будешь играть Треплева, значит, будешь. Даже если ты сопротивляться станешь, она тебя свяжет и на сцену вытащит. Энергии в ней — на три Днепрогэса, а тормозов нет.

В голосе студента звучала смесь иронии и уважения. Он замолчал, разглядывая собеседника с тем же странным, изучающим прищуром, что и вчера после спектакля. В этом взгляде не было снисхождения старшего к младшему, скорее — настороженное любопытство профессионала, столкнувшегося с чем-то непонятным.

— Слушай, Юра, — Дима затушил окурок, тщательно раздавив его о донышко банки. — Я вчера думал про тот фокус со светом. И про то, как ты смотрел. Не как пацан ты смотрел. И не как любитель, который пришёл девчонок клеить.

— А как?

— Как мастер цеха, который видит брак на конвейере, — Воронов повернулся всем корпусом. — Марк — мужик золотой. Он фанатик, он горит, он за этот ДК глотку перегрызёт. Но он… как бы это сказать… он «народный». Самодеятельность — это его потолок. Он любит эмоцию, любит, чтобы громко, чтобы слеза, чтобы «ах!». А ремесла, настоящей, жёсткой школы у него нет. Он интуитивист.

Дима помолчал, подбирая слова. Вокруг стрекотали кузнечики, где-то вдалеке звенел трамвай, но этот мирный шум сейчас казался лишь фоном для разговора, который мог определить судьбу.

— Ты другой. Я не знаю, откуда ты набрался — книжки, кружки или просто природа такая, — но у тебя внутри есть… тьма. Нужная тьма. Тяжёлая. Ты текст чувствуешь не через «ах», а через «ох». Через боль. В Щуке таких любят, но и ломают их первыми. Если пойдёшь к Марку учиться — он тебя испортит. Заштампует. Научит «играть лицом», и всё, пиши пропало. Будешь всю жизнь в провинциальном ТЮЗе зайчиков изображать.

19
{"b":"965947","o":1}