Слова били точно в цель. Взрослый опыт подсказывал: парень прав. Самодеятельность — это прекрасный старт для набора уверенности, но смерть для техники. Там учат изображать, а не проживать. Там прощают приблизительность. Профессионализм же начинается там, где приблизительность становится преступлением.
— И что ты предлагаешь? — вопрос прозвучал спокойно. — В ГИТИС мне пока рано, аттестат только через год (тут пришлось слегка скривить душой, но легенда требовала). А сидеть сложа руки я не могу.
— Не надо сидеть, — Дима порылся в кармане рубашки, достал огрызок карандаша и какой-то мятый трамвайный билетик. — Есть один человек. Старой закалки. Из тех, кто ещё Вахтангова живым видел, а Мейерхольду руку жал, пока того не… ну, ты понял.
Карандаш быстро заскрипел по бумаге, оставляя грифельные следы на рыхлой поверхности билета.
— Константин Борисович Вершинин, — произнёс Дима, протягивая клочок бумаги. — Живёт в центре, в Староконюшенном. Он сейчас почти не преподаёт, на пенсии. Иногда берёт частных учеников, но редко. Характер у него… сложный. Может с лестницы спустить, может чаем напоить. Как повезёт.
На билете был выведен адрес и короткая приписка: «3 звонка».
— Это что? Пароль?
— Вроде того. Звонок у него старый, механический, заедает. Надо три раза крутануть, иначе не услышит. Или не откроет.
Дима снова полез за сигаретами, но пачка оказалась пустой. Он с досадой смял её и швырнул в урну.
— Слушай меня внимательно, Лоцман. К нему просто так не приходят. «Здрасьте, я хочу в артисты» — не прокатит. Он таких «хочух» пачками заворачивает. Ему нужно… мясо. Ему нужно показать, что ты не просто славы хочешь, а что ты без этого сдохнешь. Понимаешь?
— Понимаю.
— Не уверен. — Дима покачал головой. — Ты выглядишь слишком благополучным. Рубашка чистая, лицо сытое. Интеллигенция. А Вершинин ищет надлом. Скажешь ему, что от меня. Скажешь… — студент на секунду задумался, глядя на облака. — Скажешь, что читал Михаила Чехова. И что тебе «глаз режет», когда врут. Это его может зацепить. Он сам правдолюб тот ещё, потому и из училища его попёрли в своё время. Слишком много правды говорил.
Билетик жёг ладонь. Адрес в Староконюшенном. Центр. Старая Москва. Арбатские переулки, где время течёт иначе, застревая в лепнине доходных домов и запутываясь в ветвях старых лип. Это был шанс. Не просто поступить, а пройти настоящую огранку. Получить доступ к той школе, которая в двадцать первом веке уже выродилась в курсы личностного роста и тренинги «как стать звездой за три дня».
— Спасибо, Дим, — благодарность была искренней. Студент не обязан был помогать конкуренту, пусть и будущему. Он мог промолчать, мог посмеяться. Но он увидел «своего» и протянул руку. Это дорогого стоило.
— Сочтёмся, — махнул рукой Воронов. — Если поступишь — проставишься. А если станешь знаменитым режиссёром — возьмёшь меня на роль Гамлета. А то мне всё Сатиных да Баронов дают, рожа, говорят, пролетарская. А я, может, принц датский в душе.
— Договорились. Гамлет — твой.
— Ну, тогда вали отсюда. Репетиция через час, Марк тебя в покое не оставит, начнёт учить «подаче голоса». А тебе сейчас уши беречь надо. Иди к Вершинину. Прямо сейчас иди. Он по пятницам обычно дома, архивы разбирает.
Дима отвернулся, давая понять, что аудиенция окончена. Он снова погрузился в созерцание воробья, видимо, пытаясь найти в его движениях зерно роли для какого-нибудь этюда.
Юра спрятал билет в нагрудный карман рубашки, ближе к сердцу. Ощущение было такое, будто ему вручили карту острова сокровищ. Или схему минного поля. В искусстве это часто одно и то же.
Выходить на улицу Алабяна, в шум и суету, не хотелось, но цель была намечена. Староконюшенный переулок.
Путь до центра занял около сорока минут. Метро «Сокол» встретило прохладой подземелья и запахом креозота. Поезд грохотал, унося в недра города, а в голове крутились мысли о предстоящей встрече.
Вершинин. Константин Борисович. Имя звучало весомо, с дореволюционным оттенком. Представлялся образ сухого старика в пенсне, с тростью и томиком Блока под мышкой. Или, наоборот, богемного старца в халате, с трубкой и вечным скепсисом на лице.
Староконюшенный переулок оказался именно таким, каким его рисовало воображение: тихим, тенистым, зажатым между Арбатом и Пречистенкой. Здесь не было шума проспектов, машины проезжали редко, шурша шинами по старому асфальту. Дома стояли плотно, плечом к плечу — бывшие доходные дома, особняки, превращённые в коммуналки, но сохранившие гордую осанку былого величия.
Нужный дом нашёлся в глубине переулка. Четырёхэтажный, с эркерами и массивным подъездом, над которым скалилась каменная морда льва. Лев был щербатым, потерявшим кусок гривы, но смотрел на прохожих с тем же высокомерием, что и сто лет назад.
Дверь подъезда была открыта. Внутри пахло сыростью, кошками и — едва уловимо — жареной картошкой. Ступени широкие, мраморные, с выщербинами. Кованые перила, сохранившие следы былой позолоты под слоями масляной краски.
Юра поднимался медленно, прислушиваясь к звуку своих шагов. Второй этаж. Третий.
Дверь квартиры номер 12 выглядела внушительно. Высокая, двустворчатая, тёмного дерева, она явно помнила времена, когда здесь жил один профессор, а не пять семей. Но табличка с фамилией «Вершинин» была маленькой, медной, потемневшей от времени.
И звонок.
Тот самый, о котором говорил Дима. Не кнопка, а вертушка в центре латунной розетки. Механический звонок, требующий физического усилия.
Юра постоял минуту перед дверью, приводя дыхание в порядок. Поправил воротник рубашки. Пригладил волосы.
«Ты не проситель, — напомнил он себе. — Ты коллега. Просто из другого времени. Ты пришёл не за милостыней, а за мастерством. Уважай себя, и он тебя уважит».
Рука легла на холодную ручку звонка. Поворот. Хр-р-рынь! Звук был резким, дребезжащим, словно внутри двери проснулся рассерженный сверчок.
Пауза. Тишина.
Второй поворот. Хр-р-рынь!
Ещё пауза. За дверью ни звука. Ни шагов, ни голоса. Может, никого нет? Может, Дима ошибся?
Третий поворот. Решительный. Хр-р-рынь!
И тут же, словно в ответ на этот звук, за дверью послышалось шарканье. Медленное, тяжёлое. Щёлкнул замок — один раз, второй. Звякнула цепочка.
Дверь приоткрылась на ширину ладони. Из темноты прихожей на Юру смотрел глаз. Один. Серый, выцветший, окружённый сеткой глубоких морщин, но удивительно цепкий и живой.
— Если вы из домоуправления насчёт труб, то я уже говорил: меня не топят, я сам топлю, но исключительно дровами в камине воображения, — произнёс голос. Скрипучий, сухой, но с безупречной дикцией старого актёра.
— Я не из домоуправления, — ответил Юра, стараясь говорить чётко, «на опоре». — Я от Дмитрия Воронова.
Глаз моргнул. Дверь приоткрылась чуть шире, но цепочка осталась натянутой. Теперь стала видна часть лица: седая щетина, острый нос, край бархатной домашней куртки малинового цвета, потёртой на лацканах.
— От Воронова? — переспросил старик. — Это тот юноша, который путает систему Станиславского с системой пищеварения и пытается играть Сатина животом? И что же понадобилось нашему юному дарованию?
— Ему — ничего. Мне понадобилось.
— Вам? — Вершинин (а это был, несомненно, он) хмыкнул. — А вы, простите, кто? Кредитор? Секундант? Или, упаси боже, поклонник?
— Я тот, кто читал Михаила Чехова. И кому глаз режет, когда врут.
Повисла тишина. Старик смотрел на Юру, не мигая. В его взгляде мелькнуло что-то похожее на интерес — так энтомолог смотрит на жука, который вдруг заговорил на латыни.
— Чехова, говорите… Михаила Александровича… — пробормотал он. — В оригинале или в пересказах советских критиков, которые его не читали, но осуждают?
— В самиздате, — рискнул Юра. — В слепых копиях. Но суть уловил.
Цепочка звякнула, падая вниз. Дверь распахнулась полностью, открывая проход в полумрак огромной прихожей, заставленной книжными шкафами так плотно, что они напоминали крепостные стены.