— И я там. Лоцман тоже в списке.
— Ура-а-а!
Она наконец отцепилась от него, встала на ноги, но продолжала держать его за руки, прыгая на месте.
— Мы это сделали! Мы им показали! Ты видел лица этих фиф? Видел? Они ревели! А мы прошли!
Юра посмотрел поверх её головы.
У крыльца, в окружении своей свиты, стоял Игорь Золотницкий.
Он не прыгал. Не визжал. Он стоял, небрежно сунув руки в карманы джинсов, и курил. На его лице блуждала ленивая, самодовольная улыбка победителя, который просто забрал свой приз.
Он заметил взгляд Юры.
Золотницкий выпустил струю дыма вверх. Потом медленно перевёл взгляд на Юру. Улыбка стала шире, но глаза остались холодными, льдистыми. Он чуть заметно кивнул — не в знак приветствия, а как обещание. «Я тебя вижу, пролетарий. Мы ещё встретимся».
Юра не отвел взгляда. Он кивнул в ответ. Сухо.
«Встретимся, — подумал он. — Обязательно встретимся. На втором туре. На этюдах. И посмотрим, кто кого».
— Пошли отсюда, — сказал он Свете, потянув её за руку. — Мне душно.
— Пошли! — она сияла, как лампочка в сто ватт. — Пошли на Арбат! Купим лимонада! Я угощаю! У меня рубль есть! Мы должны отпраздновать!
Они вышли со двора училища на улицу Вахтангова, а оттуда свернули на Старый Арбат.
Вечерняя Москва встречала их прохладой и синими сумерками. Зажигались фонари — тёплые, жёлтые шары, плывущие над головами. Из открытых окон доносилась музыка — где-то играл патефон, где-то бренчала гитара.
Света шла, пританцовывая. Она не шла — она летела. Ей казалось, что всё самое страшное позади. Что этот список на стене — это уже диплом, уже «Оскар», уже вечная слава.
Юра шёл рядом, засунув руки в карманы. Он смотрел под ноги, на брусчатку.
— Ты чего такой кислый? — толкнула его плечом Света. — Мы же победили!
— Это не победа, Свет, — сказал он тихо. — Это только допуск к войне.
— К какой войне? Ну ты опять за своё! Вечно ты всё усложняешь. Радуйся! Мы в списке!
— В списке было двадцать человек, Света. А на курс возьмут пятнадцать. Ещё пятерых срежут. А потом, на первом курсе, срежут ещё троих. Это мясорубка. Она только включилась.
Света остановилась. Улыбка сползла с её лица.
— Ну зачем ты так? — протянула она обиженно. — Зачем ты портишь момент? Дай хоть пять минут побыть счастливой.
Юра посмотрел на неё. На её растрёпанную «бабетту», на пятно от туши под глазом, на её живые, горящие глаза.
Он был неправ. Ей шестнадцать. Ей нужно это счастье. Ей нужна эта эйфория, чтобы было топливо идти дальше. Цинизм — это удел стариков. А она должна летать. Пока крылья не подрезали.
Он вздохнул. Подошёл к ней. Взял за руку.
— Ты права, — сказал он мягко. — Прости. Я старый ворчун. Мы победили. Ты была гениальна. И мы сейчас пойдём и выпьем весь лимонад в гастрономе «Смоленский». Идёт?
Света просияла мгновенно, как солнце из-за туч.
— Идёт! И мороженое!
— И мороженое.
Они пошли дальше по Арбату, смешиваясь с толпой гуляющих москвичей. Два маленьких человека в огромном городе. Один — летящий на крыльях надежды, другой — твёрдо ступающий по земле, зная, где расставлены капканы.
Тандем сложился. И впереди у них было лето, полное репетиций, нервов и той самой, настоящей жизни, о которой они оба мечтали.
Война началась. Но пока что это была самая прекрасная война на свете.
Глава 10
К полудню квартира наполнилась новыми запахами, вытеснившими уютный утренний аромат блинов. Теперь в прихожей отчетливо пахло девяносто вторым бензином, въедливым табаком «Беломорканал» и тем специфическим, мужским запахом «гаражного братства», который ни с чем не спутаешь — смесь железа, мазута и мужских разговоров.
Вернулся отец.
Павел Григорьевич Лоцман вошел в квартиру с видом победителя, взявшего Берлин. Его руки, несмотря на тщательное мытье хозяйственным мылом, хранили в бороздках кожи черные следы машинного масла, а на лбу, в морщинах, запеклась пыль. Но глаза сияли.
— Починил! — объявил он с порога, снимая кепку и вешая ее на рог оленя (вешалку). — Карбюратор теперь не чихает, а поет. Как Лемешев. Можно хоть до Владивостока ехать.
— Ну, до Владивостока нам не надо, — отозвалась из комнаты мама, выходя с утюгом в руке. — А вот до парка доехать было бы неплохо. Ты переодеваться будешь, механик? Или так пойдешь, людей пугать?
— Обижаешь, Тоня. У меня выходной. Я сегодня при параде буду.
Начались сборы — тот самый священный ритуал советской семьи перед «выходом в свет».
Юра сидел на своей кровати и наблюдал за этим процессом с тем странным, щемящим чувством, которое бывает, когда пересматриваешь старую кинопленку. Он знал, что в 2024 году понятие «наряжаться для прогулки в парке» практически исчезнет. Люди будут ходить везде в одном и том же — в удобных бесформенных худи, в кроссовках, в джинсах. Граница между «домашним» и «парадным» сотрётся.
А здесь это было важно.
Отец, кряхтя и отфыркиваясь, плескался в ванной, смывая остатки гаражной жизни. Потом, выйдя в майке и полосатых семейных трусах (зрелище, от которого Юра поспешно отвернулся, уткнувшись в книгу), начал облачаться.
Белая рубашка. Не просто белая, а кипенно-белая, накрахмаленная мамой так, что воротничок стоял колом и мог, кажется, перерезать горло при неосторожном движении. Брюки со стрелками, острыми, как бритва. И, наконец, пиджак.
Серый, шерстяной, чуть великоватый в плечах пиджак, на лацкане которого скромно, но весомо пестрели орденские планки. Отец надевал их редко. Только на 9 Мая и вот так, по настроению, в воскресенье.
— Паш, иди галстук завяжу, — позвала мама.
Отец послушно подошел к ней, вытянув шею. Мама, маленькая, уютная, в своем лучшем платье в горошек (крепдешин, отметила память Юры), ловко орудовала полоской ткани, завязывая сложный узел.
Они стояли близко друг к другу. Отец смотрел на маму сверху вниз, и в этом взгляде — усталом, спокойном — было столько нежности, сколько не покажут ни в одной мелодраме.
«Они любят друг друга, — с удивлением понял Юра. — По-настоящему. Без надрыва, без истерик, просто живут друг в друге».
— Ну вот, — мама похлопала отца по груди. — Орел. Хоть сейчас на доску почета.
— Скажешь тоже… — буркнул отец, но было видно, что ему приятно. — Юрка! Ты готов? Чего копаешься? Вера уже у двери пляшет.
Юра вздохнул и натянул свои брюки. Те самые, единственные приличные, которые мама берегла как зеницу ока. Они были чуть коротковаты — он вытянулся за лето, — но стрелки на них тоже были безупречны. Сверху — рубашка в клетку, с коротким рукавом. На ноги — сандалии. С носками.
Взрослый Юра внутри скривился: «Сандалии с носками… Господи, какой позор». Подросток Юра ответил: «Нормально. Все так ходят. Не натри ноги».
Он подошел к зеркалу в прихожей.
Из стекла на него смотрел типичный советский десятиклассник. Вихрастый, худой, с торчащими ключицами. Никакого «героического попаданца». Просто мальчик, который идет с родителями есть мороженое. Но глаза… Глаза были взрослыми. В них пряталась ирония, которой здесь, в 1969-м, было не место.
— Идем! — скомандовала Вера.
Сестра была похожа на пирожное. Розовое платье с рюшами, белые гольфы, огромный бант на макушке, который держался на честном слове и двух невидимках. Она крутилась перед зеркалом, показывая язык своему отражению.
Они вышли из подъезда.
Двор встретил их жарой и ленивым воскресным гулом. На лавочках сидели бабушки — вечные стражи порядка, знающие всё про всех.
— Здравствуйте, Павел Григорьич! Антонина Федоровна! — закивали они, как китайские болванчики. — Гулять собрались?
— В парк, Марья Ивановна! — степенно ответил отец, приподнимая кепку. — Молодежь выгулять.
— Дело хорошее. Юрочка-то как вырос! Жених!
Юра вежливо кивнул, чувствуя, как краснеют уши. «Жених»… Знали бы вы, Марья Ивановна, что этот «жених» вчера мысленно хоронил себя на экзамене, а в прошлой жизни уже успел развестись.