— Юрка? — сонный, недовольный голос. — Ты чего там бубнишь? Шесть утра же…
Вера.
Имя всплыло в сознании мгновенно, подтянув за собой целый архив: двенадцать лет, шестой класс «Б», косички, которые она ненавидит заплетать, коллекция открыток с артистами кино, вечно потерянные сменные туфли.
Юра замер, вцепившись рукой в дверцу шкафа. Дерево было теплым, лак чуть липким.
— Ничего, — ответил он. Старался говорить тише, чтобы не сорваться снова на фальцет. — Спи.
— Воды дай… — пробормотала сестра, явно не собираясь просыпаться окончательно.
Юра машинально огляделся. На столе стоял графин с водой, накрытый перевернутым граненым стаканом. Он взял графин — тяжелый, стеклянный, с отбитым носиком. Вода плеснула в стакан, прозрачная, с пузырьками воздуха. Рука дрожала, стекло звякнуло о стекло.
Он обошел шкаф.
Вера спала, свернувшись калачиком, накрытая байковым одеялом по самый нос. Из-под одеяла торчала только растрепанная макушка и одна нога в сбившимся носке. На спинке её кровати висела школьная форма — коричневое платье и черный фартук, аккуратно сложенные. На стуле рядом — портфель с металлическими замками-защелками.
Все это было таким вопиюще, кричаще реальным, что у Юры перехватило дыхание. Никакая компьютерная графика, никакой бред воспаленного мозга не мог создать эту текстуру шерстяного носка, эту пыль, пляшущую в солнечном луче, этот запах спящего ребенка — теплый, молочный.
Он поставил стакан на тумбочку. Вера, не открывая глаз, нашарила его рукой, приподнялась, сделала несколько жадных глотков, пролив немного на подушку, и тут же рухнула обратно.
— Угу… — буркнула она в подушку. — Спасибо. Ты дверь закрой, свет мешает.
Юра стоял над ней, глядя на её спокойное лицо. В его памяти — той, другой памяти — Веры не было уже давно. Она уехала в Канаду в начале двухтысячных, они созванивались раз в полгода по скайпу, чужие люди с общим прошлым. А потом звонки прекратились. Рак и она сгорела буквально за три месяца, он даже не успел на похороны из-за проблем с визой.
А здесь она дышала. Живая. Маленькая. С веснушками на носу, которые еще не пыталась замазывать тональным кремом.
В груди что-то сжалось — горячее, острое. Желание упасть на колени, разбудить, обнять, рассказать, предупредить… Он сжал кулаки так, что ногти вонзились в ладони. Боль отрезвила.
«Спокойно, Лоцман. Спокойно. Не пугай ребенка. Ты режиссер или кто? Ты в предлагаемых обстоятельствах. Обстоятельства: утро, 1969 год, ты школьник, она сестра. Играй».
Он глубоко вдохнул, стараясь выровнять дыхание. Воздух входил в легкие легко, наполняя кровь кислородом до головокружения.
— Спи, Верка, — сказал он тихо, уже увереннее контролируя чужой-свой голос. — Еще рано.
Он попятился к выходу из комнаты, стараясь не скрипеть половицами. На пороге оглянулся. Комната, залитая утренним солнцем, казалась ковчегом, плывущим сквозь время. Ковчегом, который каким-то чудом подобрал его, тонущего в ледяной воде будущего, и вернул к началу.
Ноги сами вынесли его в коридор. Здесь было темнее. На вешалке висел отцовский плащ из болоньи и мамина сумка. Пахло обувным кремом.
Юра прислонился спиной к прохладной стене, закрыл глаза. В голове все еще шумело, мысли сталкивались, как бильярдные шары. Но сквозь хаос пробивалось одно отчетливое, звенящее понимание: это не конец. Это не смерть.
Это премьера. И занавес уже подняли, хотя он еще не выучил роль.
В животе предательски заурчало. Организм молодого, растущего Юрия Лоцмана требовал своего, игнорируя метафизические терзания разума. Из кухни донесся отчетливый запах жареного теста и шкворчание масла на сковороде.
Юра открыл глаза. Мир вокруг был плотным, цветным и пугающе настоящим. Нужно было идти завтракать.
Он оттолкнулся от стены и сделал первый шаг по коридору, чувствуя, как этот шаг отделяет его от прошлой жизни сильнее, чем миллионы световых лет.
Кухня встретила плотным, почти осязаемым облаком запахов, которое ударило в ноздри сильнее любого нашатыря. Пахло разогретым подсолнечным маслом — тем самым, нерафинированным, с густым ароматом семечек, — сладкой ванильной сдобой и крепким, чуть горчащим табачным дымом. Этот коктейль мгновенно запустил в мозгу цепную реакцию узнавания, вытаскивая из глубин памяти образы, казавшиеся давно стертыми.
Помещение было крошечным — те самые хрущевские шесть метров, где двум людям уже тесно, а троим приходится двигаться по сложной, годами отработанной хореографии. Слева гудел пузатый холодильник «ЗИЛ» с округлой хромированной ручкой, запирающейся с лязгом затвора винтовки. На подоконнике, среди горшков с геранью, бормотала радиоточка — бодрый, неестественно жизнерадостный голос диктора вещал о перевыполнении плана на каком-то металлургическом комбинате.
За столом, занимая собой добрую половину пространства, сидел отец.
Павел Григорьевич Лоцман.
Юра замер в дверном проеме, не в силах сделать вдох. В его взрослой памяти отец остался дряхлым, иссохшим от болезни стариком, который в последние дни даже не узнавал сына, путая его с давно погибшим братом. Здесь же, за столом, накрытым клеенкой в красно-белую клетку, сидела скала. Широкая спина, обтянутая белой майкой-алкоголичкой, мощные плечи, седеющий, но густой ежик волос.
Отец читал газету «Правда», разложенную поверх отодвинутой тарелки. В правой руке дымилась папироса «Беломорканал», и сизый дымок лениво поднимался к пожелтевшему потолку, свиваясь в причудливые спирали.
— Доброе утро, соня, — голос мамы прозвучал совсем рядом, заставив вздрогнуть.
Антонина Федоровна стояла у плиты, ловко переворачивая на шипящей сковороде золотистые кругляши сырников. В легком ситцевом халате, перехваченном поясом, она казалась невероятно молодой — моложе, чем Юра помнил её на фотографиях. Миниатюрная, быстрая, с выбившейся из прически светлой прядкой, которую она привычным движением заправляла за ухо тыльной стороной ладони.
— Садись, пока горячие, — она кивнула на свободную табуретку. — Сметана в холодильнике, достань.
Юра двигался как во сне, боясь нарушить хрупкое равновесие этого утра. Рука потянулась к ручке холодильника. Холодный металл. Щелчок. Тяжелая дверь подалась с усилием. Внутри пахло холодом и квашеной капустой. На решетчатой полке стояла стеклянная банка со сметаной, прикрытая марлей, рядом — бутылка молока с широким горлышком под фольговой крышечкой. Серебристая фольга, на которой можно было ногтем выдавливать узоры.
Он достал банку, поставил на стол. Ноги сами нашли перекладину под табуреткой. Тело помнило. Тело знало эту кухню лучше, чем разум.
Отец опустил газету. Поверх очков в роговой оправе на Юру уставились внимательные, чуть прищуренные серые глаза. Взгляд был цепким, сканирующим — взгляд инженера, привыкшего искать дефекты в конструкции.
— Чего вскочил? — спросил он, стряхивая пепел в тяжелую стеклянную пепельницу. — Каникулы же. Спал бы, пока спится.
Юра сглотнул. Голос застрял в горле. Как разговаривать с отцом, которого похоронил пятнадцать лет назад? Как не выдать в интонации ту бездну тоски и вины, что копилась годами?
— Выспался, — выдавил он, стараясь смотреть не в глаза, а на переносицу отца. — Солнце разбудило.
— Солнце… — хмыкнул отец, возвращаясь к передовице. — Солнце — это хорошо. На заводе духота будет, в цеху под сорок градусов. А у тебя свобода. Цени, пока молодой.
Мама поставила перед Юрой тарелку. Три пышных, румяных сырника, еще шкворчащих маслом. Рядом шлепнулась ложка густой, деревенской сметаны.
— Ешь, Юрочка. Тебе расти надо, вон как вытянулся за зиму, одни колени торчат. Брюки новые покупать придется, старые совсем коротки.
Юра взял вилку. Алюминиевую, с гнутыми зубцами. Отломил кусочек сырника, окунул в сметану. Поднес ко рту.
Вкус взорвался на языке.
Это была не просто еда. А машина времени. Вкус настоящего творога — кисловатый, плотный, зернистый. Сладость сахара, жирность сметаны, привкус подгоревшей корочки. Ни в одном ресторане «мишленовского» уровня в двадцать первом веке он не ел ничего подобного. Там были суррогаты, имитации, «продукты, идентичные натуральным». А здесь была жизнь. Концентрированная, честная жизнь.