Дом пах железом и сыростью, старая кирпичная кладка тянула влагу, как тряпка. Анжела стонала сквозь зубы, впившись пальцами в деревянные спинки кровати. Пот струился по вискам. Простыня под ней уже давно была мокрая, и не только от пота — кровь сочилась на ткань почти беспрерывным потоком.
Роды шли медленно, боль не отступала, и в какой-то момент Анжела почувствовала, что больше не может держаться. Она кричала, стиснув зубы, но не могла дышать, не могла расслабиться, ее тело отчаянно боролось за жизнь. И он видел это — борьбу, которая превращала ее в другую женщину, не ту, что была рядом с ним, а ту, кто сражался с самой смертью за новую жизнь.
— Ты должна держаться, — шептал Данте ей, но его слова казались такими пустыми на фоне всей этой боли.
Повитуха, седеющая сицилийка с морщинами, как корни оливы, оглянулась на мужчину:
— Он лежит не так. Поперек. Или ножками. Трудные роды. Очень трудные.
Схватки слились в сплошной огонь, пронизывающий живот, бедра, поясницу. Анжела бредила, шептала на смеси английского и итальянского: молитвы, имена дочерей, слова проклятий и прощения. От боли зубы стиснулись до скрежета, губы потрескались, кровь выступила на них, как и на ее бедрах, уже давно залитых красным.
— Он не разворачивается… — тихо сказала повитуха, поглядывая на Данте. — Это будет не быстро. Надо набраться терпения.
Терпение — последнее, чего ему хотелось. Он все время молился про себя. Не богу — он давно с ним не разговаривал. Анжеле. Чтобы выдержала. Чтобы не ушла.
Она задыхалась от боли. Схватки шли почти без перерыва, живот каменел, но ребенок не спешил. Повитуха приникла к животу ухом, приложила ладони, что-то приговаривала.
— Он идет ножками, — тихо сказала она. — Надо будет тужиться, как никогда.
Анжела знала, что значит это «надо будет». Она видела, как умирали женщины в родах — в Сицилии, на борту корабля, в Нью-Йорке. Она вцепилась в край матраса, как в спасение, и зашептала что-то по-итальянски, что-то про детей, про Лоретту и Вивиан, про Данте.
— Если я не выживу… — выдохнула она. — Не давай им забыть меня.
— Ты выживешь. — Данте шагнул ближе. — Я этого не позволю. Не смей.
Повитуха сунула ей в рот свернутое полотенце — чтобы не прикусила язык. Указала:
— Тужься!
Она тужилась. Глаза словно оказались в полной темноте — она больше не видела ничего вокруг. Только слышала, как кто-то зовет ее по имени, как плачет одна из девочек в соседней комнате, как глухо стонет пол под ногами двух повитух.
Время растворилось в крике и крови.
— Ребенок застрял. Если не сейчас — мы потеряем обоих, — коротко бросила повитуха. Помощница принесла таз с горячей водой, ножницы, склянки с камфорой.
Руки женщины были по локоть в крови. Анжела почти не чувствовала ничего, кроме пустоты — как будто тело уже рассыпалось, оставив одно только усилие: тужиться. Дышать. Умереть — не сейчас.
Сквозь боль она почти ничего не слышала. Повитуха повернула плечи ребенка внутри нее — вручную. Крик сквозь небо пронзил череп Анжелы, как будто расколол его. Она потеряла сознание.
Повитуха работала четко, почти без слов, помогала руками, подкладывала чистое полотенце, вытаскивала ножки, потом туловище… потом — ничего.
Молчание. Секунда, две, три.
— Он мертв… — прошептала помощница, молодуха в переднике с лицом зеленым от страха. Молчание.
— Нет. — сказала повитуха. — Он не мертв.
Она встряхнула крошечное синее тело. Ребенок не шевелился. Данте уже стоял у двери, белый, как стена.
Щелчок по пятке. Второй. Потом резкий удар по спине — и вдруг, как нож сквозь плоть, пронесся слабый, хриплый, отчаянный крик.
Жив. Он был жив.
— Мальчик. — Повитуха устало опустилась на стул. — Ты слышишь? Он кричит. Жив.
Анжела разрыдалась — от боли, от облегчения, от пустоты в теле, в которой теперь родилось новое сердце.
Данте взял ребенка на руки. Он был маленьким, посиневшим, скользким — но теплым. Живым.
— Джо, — сказал он. — Его зовут Джо.
Анжела закрыла глаза. Веки дрожали. Повитуха снова склонилась над ней.
— Она потеряла много крови… — прошептала. — Но сердце стучит. Надо молиться, чтобы не было лихорадки. Если не будет гнилушки в матке, выкарабкается. Но ближайшие сутки — все решат.
Повитуха не дала себе и минуты отдыха. Как только младенец подал голос, она завернула его в чистое одеяло, передала Данте — и снова склонилась к Анжеле.
Данте сел рядом. Он ни на миг не выпустил ребенка из рук. А другой рукой держал холодную ладонь Анжелы. Его пальцы были в ее крови. Лицо — в слезах. Но он молчал.
— Она уходит, — сказала повитуха хрипло. — Помоги мне, Мария!
Помощница снова подала таз, уже другой, пустой. Повитуха опустила в него руки и начала действовать быстро, с какой-то пугающей деловитостью: словно не над женщиной работала, а над куском мяса, над материей, которая все еще могла умереть.
— Кровь идет слишком долго. Надо вытянуть послед. Он не вышел сам — значит, придется вручную.
Анжела бредила. Глаза ее закатывались. Губы были синие. Она что-то шептала — «не давай им забыть», «я слышу море», «Лоретта, ты здесь?» — бессвязные фразы, как будто ее душа уже оторвалась от тела, кружила под потолком, готовясь уплыть.
— Не слушай ее, — сказала повитуха Данте. — Она не с тобой сейчас. Но ты будь с ней.
И он был. Он сидел рядом, с Джо на руках, и держал ладонь Анжелы, все еще холодную, с пятнами крови на почти белой коже. Не знал, что сказать. Только шептал ее имя. Молча. По слогам. Ан-же-ла.
Повитуха просунула руку глубоко внутрь. Ее лицо было каменное, как у старухи, которая тысячи раз видела смерть и каждый раз пыталась ее оттолкнуть голыми руками. Она вытащила сгусток, потом второй. Промыла уксусом. Обожгла спиртом. Снова приложила горячее полотенце. Потом — еще одно.
— Мария, дай мне бинты. Те, что мы стерилизовали.
Мария побледнела, но кивнула. Данте чуть не задохнулся от запаха — кровь, уксус, железо, спирт, горячая ткань. Он чувствовал, как под его ладонью сердце Анжелы все еще бьется, но слабо. Словно птица, которая бьется о стекло в последний раз.
— Надо согреть ее, — пробормотала повитуха. — Она мерзнет. Это плохо. Если матка не сократится — все. Конец.
Она натерла ее грудь спиртом. Запеленала в два одеяла. К телу подложила бутыль с горячей водой.
— Принеси мне мед. Немного. И ложку. Если она сможет проглотить — у нее еще есть силы.
Данте ушел — впервые за все утро — и вернулся с банкой. Повитуха аккуратно приоткрыла губы Анжелы и капнула внутрь сладкий сироп.
— Глотай, bella mia. Ну же. Покажи, что ты еще с нами.
Анжела дернулась. Легкий, почти незаметный судорожный вдох. Она не очнулась — но проглотила. Повитуха снова капнула. Потом — еще. С третьего раза Анжела тихо застонала. Веки ее дрогнули. В уголке глаза показалась слеза.
— Вот так, — сказала старая женщина. — Вот теперь — она останется.
Повитуха медленно выпрямилась. Закуталась в свой фартук. На ее лице не было победы — только усталость и давняя привычка выцарапывать женщин из рук смерти.
— Теперь только ждать. Если к ночи жар не поднимется — выкарабкается.
Данте опустился рядом с ней. Анжела все еще не приходила в себя, но дыхание стало ровнее. Ребенок спал, уткнувшись лбом в его грудь. Снаружи слышно было, как каркнула ворона. Где-то вдалеке — завыл корабельный гудок.
Весна все-таки пришла. И жизнь — осталась.
***
Спустя время, когда в один из дней, уже наполненных жизнью, наступила тишина, когда крик младенца смолк и оставил в комнате только слабое дыхание Анжелы и ритмичные вздохи Джо, воздух казался наполненным невидимой силой. Даже в эти мгновения, когда все было так хрупко и неустойчиво, Данте ощущал нечто новое — он ощущал, как внутри него зарождается нечто важное и абсолютное — бесконечное желание заботиться, отдать собственную жизнь за жизнь нового человека.
Анжела лежала на постели, еще не совсем восстановившись после родов. Ее лицо было бледным, с легким румянцем на щеках, а золотистые волосы растрепались, обвиваясь вокруг ее плеч, как легкая вуаль. Она слабо улыбалась, ее глаза казались немного затуманенными, но в них все равно оставалась та теплая, внутренняя сила, которая когда-то привлекла его.