Люсия Веденская
Город, который нас не помнит
Пролог
Нью-Йорк, Фронт-стрит. Август 1929 года. Поздний вечер
Окно было чуть приоткрыто, и прохладный августовский ветер колыхал тонкие белые занавески. Едва закончился дождь, а за окном слышался гул суматошного города. Город почти звенел, будто где-то внизу, в переулке, кто-то уронил стеклянную бутылку и не стал поднимать осколки. Шум машин, крики газетчиков, и где-то вдали — отдаленный гудок речного парома.
В комнате царил полумрак. Лампа с зеленым абажуром отбрасывала теплый, почти ласковый свет на письменный стол. На стенах плясали узоры теней от резной люстры. Каждый предмет наполнял пространство знакомыми, родными запахами: пыльных книг, табака и чего-то сладкого — словно кто-то недавно ел печенье с абрикосовым джемом и запивал его ягодным чаем.
За столом сидела женщина. Ее звали Анжела Россо. На ней было темное платье с открытыми плечами, в волосах — тонкая серебристая заколка в виде крыла. Она была бледна, губы напряжены, спина выпрямлена, но руки двигались быстро — она писала письмо. Каждое движение было решительным. Ни черновиков, ни затянувшихся пауз. Только шелест пера по бумаге.
На каждом из листов появлялось новое имя. В углу стола лежала фотография: она сама, две девочки постарше и совсем маленький мальчик у нее на руках, и мужчина с пронзительным взглядом — будто специально позирующий, но не желающий быть узнанным.
Анжела подняла взгляд на дверь — на секунду ей показалось, что кто-то прошел в коридоре. Сердце забилось чаще, но она не встала. Просто взяла следующий лист и продолжила писать.
Внутри комнаты сохранялась полутень, все движения замерли — только тусклый свет от газовой лампы бесконечно дрожал на стене, словно дыхание призрака. Анжела сидела за маленьким письменным столом, ладони покрыты тонкой пленкой испарины. Чернила на листе дрожали под пером, как и ее сердце.
Она писала, но не была уверена в написанном. Слова казались бесполезными, как дождь на кладбище — слишком поздно и слишком много. Но она все равно писала:
«Если ты читаешь это, значит, я не успела сказать тебе все сама. Прости. Я выбрала путь, от которого нельзя было свернуть. Не для себя — для вас. Для детей. Для любви. Он не тот, кем кажется — ты поймешь это, когда откроешь остальное. Никому не верь. Даже времени. Особенно времени.
Я не боялась умереть. Я боялась, что меня забудут. Боялась, что он останется один — как тогда, в дождь. Скажи ему, если сможешь, что я бы снова выбрала его.
Скажи брату…»
Чернила потекли. Она резко убрала руку — маленькая клякса легла на имя, которое она еще не успела написать. Имя ребенка. Их ребенка… Она вздохнула — быстро, нервно — и аккуратно свернула письмо.
Коробка стояла рядом, уже готовая принять все ее мысли — старинная, деревянная, с потертыми латунными уголками. Внутри — несколько аккуратно перевязанных пучков писем, обернутых в кусок темного шелка. Записные книжки — три, в кожаных обложках. И старая брошка в форме льва — фамильная реликвия, унаследованная когда-то от дяди из Сицилии.
Анжела положила письмо сверху, поверх всего, словно прощальную ноту. Закрыла крышку. Защелкнула замочек. И, обхватив коробку обеими руками, прижала ее к груди.
Из-за окна донесся еще один глухой гудок парома. Где-то вдалеке — выстрел. Один. Потом второй. Или это была выхлопная труба автомобиля…
Ее пальцы на мгновение сжались сильнее. Она поднялась с кресла и подошла к окну. За тонким узорчатым стеклом клубился ночной туман — тот самый, что стелется над Ист-Ривер, словно замыкает город в тисках молчания. Где-то внизу, у причала, качался паром. Свет его фонаря дрожал на воде, как пламя свечи, которую вот-вот задует ветер.
Паром отходил в десять. Он должен был быть там.
Данте.
С билетом. С новым именем. С планом, выверенным до последней запятой. Они проговаривали все неделями. Он должен был исчезнуть — раствориться, как делают только те, кому слишком много известно и кому слишком многое простили за молчание. А может когда-нибудь, будучи в безопасности — встретить детей. Их сына и ее дочерей.
Но он остался.
Из-за нее.
Анжела крепче прижала коробку к груди. Она знала, что он не ушел — потому что слышала его шаги в коридоре, даже когда он молчал. Потому что, когда она вошла в эту комнату, его любимое черное пальто все еще висело на спинке стула, пахнущее кожей, табаком и ее духами. Потому что чемодан так и валялся под кроватью, распахнутый и несобранный. Потому что он не мог оставить ее одну. Не после всего.
«Глупый, — подумала она с горечью. — Глупый, красивый, верный мужчина».
Словно в ответ — снова выстрел. Теперь уже точно выстрел. Где-то ближе.
Она оглянулась — комната словно замерла, как сердце перед падением. Только часы на стене продолжали тикать. Чужие, беспощадные.
Она подошла к стене, сняла с нее старую картину — пейзаж с виноградниками, пожелтевший от времени. За ней — ниша. Почти незаметная, но она знала, где искать. Пальцы дрожали, когда она вставила коробку внутрь. Закрыла нишу. Вернула картину на место.
— Если они выживут, то найдут, — прошептала она. — Кто-то точно найдет.
Четвертого выстрела не последовало. Но вдруг в дверях раздался знакомый стук — два коротких, один долгий.
Данте.
Она отворила дверь — и он стоял там. Данте Карезе. В промокшем пиджаке, с каплями дождя на волосах и шрамом на скуле, который она так хорошо знала. Он не сказал ни слова. Только смотрел — будто пытался запомнить ее на всю жизнь. Будто не знал, увидит ли снова.
Анжела сделала шаг к нему, и в следующую секунду он уже обнимал ее — так сильно, будто хотел спрятать от всего мира. Его пальцы впивались в ее спину, дыхание сбивалось. Он пах пылью улиц, дорогими итальянскими сигарами и дождем, и она знала — этот запах будет жить в ее памяти, даже если сама она исчезнет.
— Ты должен был уехать, — прошептала она в складки его одежды. — Данте… ты должен был быть уже на пароме.
— Я не мог. — Голос хриплый, надломленный. — Не мог оставить тебя. Не в эту ночь. Не в этом городе. Только не тебя.
Он отступил на полшага, взглянул в ее лицо, ладонями обрамляя ее щеки.
— Скажи только одно — ты бы поехала со мной?
Она молчала. Потому что знала — нет. Потому что ее прошлое здесь, под этими сводами, где звучал ее смех и плач ее дочерей. Потому что этот город забрал у нее все, но в нем остались корни, и он все равно был домом. Она не могла уйти просто так. Она не могла оставить их без надежного тыла.
Он понял. Без слов. И все же кивнул, принимая ее выбор как собственную смерть.
— Тогда дай мне ночь, — прошептал он. — Одну ночь. Чтобы запомнить тебя живую. Теплую. Мою.
Она потянулась к нему, и их губы встретились — медленно, почти робко, как в первый раз. Но с каждым мгновением поцелуй становился глубже, отчаяннее. Их тела помнили друг друга. Он прижал ее к стене, не разрывая поцелуя, пальцы скользнули под ее платье, и она прижалась к нему сильнее, будто желая раствориться в нем.
«Если это последняя ночь — пусть будет вечностью».
Комната наполнилась дыханием, шелестом одежды, тихим стоном. За окнами гудел город, но здесь, в этой комнате, было только двое — она и он, как две искры в пороховой тьме.
Ночь обнимала их, как будто знала, что другой уже никогда не будет.Ткань ее платья скользнула по полу, как шепот. Данте медленно провел ладонью по ее плечу — так, будто хотел запомнить каждую родинку, каждую линию, как картограф, рисующий последнюю карту своей жизни.Он не спешил. Они оба не спешили.Будто старались растянуть время, которое ускользало, как вода между пальцами.
Они лежали рядом на широкой кровати, тесно прижавшись друг к другу, и Анжела слышала, как стучит его сердце. Он гладил ее волосы, целовал веки, виски, запястья. Там, где бился ее пульс, он задерживал дыхание — будто слушал жизнь, которая уходит.