Он медленно листал страницы, и сквозь чернильные кляксы, пятна и пыль времени проступала уже не история неудачника, лузера. Проступала карта. Карта пути, где каждый унизительный подарок судьбы стал суровым уроком стойкости, каждая насмешка — закалкой для воли, каждое предательство — тренировкой бесчувственности, каждое падение — толчком, чтобы оттолкнуться от дна и выпрыгнуть выше.
Тот Алексей Петров, чьим надгробием должен был стать этот блокнот, не был слабостью. Он был фундаментом, тем темным, удобренным болью грунтом, из которого пророс стальной стебель Арханта. И его насмешливое надгробие — этот уродливый, дешевый блокнот — стало тем краеугольным камнем, на котором выросла вся его новая, пугающая сущность.
Алексей закрыл обложку. Подарок-плевок, презренный сувенир из прошлой жизни, окончательно превратился в его главную, сокровенную реликвию.
Он поднял голову от блокнота, и взгляд его, остекленевший от внутренних образов, утонул в серой, бескрайней, неподвижной глади, простиравшейся до самого горизонта. Океан. Он не был сегодня ни бурлящим, ни грозным. Он был спокоен, тяжел, величественен, дышал ровно и глубоко, как спящий гигант, в груди которого бьется сердце целого мира.
И в этот миг, в этой абсолютной тишине после бури воспоминаний, все его существо озарилось простой, ясной и неопровержимой истиной, которая всегда была рядом, витала в воздухе, плескалась у его ног, но которую он до конца не осознавал, отгораживаясь от нее грудой чужих имен и личин.
Вода...
Она — и только она — никогда не требовала от него ничего. Ни паспорта, ни легенды, ни оправданий, ни покорности. Она принимала его всяким, без условий, без оценок.
Она принимала Алексея Петрова — наивного неудачника-океанолога, который прикоснулся к ее величайшим тайнам на «Колыбели» и был ею навсегда отмечен, избран, проклят и благословлен.
Она принимала Кейджи Танаку — жалкого цифрового призрака, который использовал ее берега как укрытие, а ее темные воды — как дорогу к своим трофеям, к своей мнимой силе.
Она, без сомнения, приняла бы и Сато Рюносукэ, позволив ему бесследно раствориться в своей соленой, безразличной толще.
И она уже приняла Арханта — убийцу и архитектора, который только что вернул ей одну из жизней, нагло отнятых у нее людьми. Она омыла его раны, скрыла его следы, убаюкала его ярость и его страх своим древним, вечным ритмом.
Она не была ни другом, ни врагом. Она была константой. Единственным существом в этом целом мире, которое было абсолютно честно с ним с самого начала, не обещая ничего, кроме себя самой.
Мне некуда ехать, — прозвучало внутри с абсолютной, железной, неопровержимой ясностью, — потому что мой дом… мой дом всегда был здесь. Везде, где есть ты.
Он смотрел на бескрайние, обещающие свободу просторы, на темную, скрывающую в себе целые вселенные воду, и все его старые, изматывающие страхи — страх разоблачения, погони, необходимости снова и снова притворяться, носить маски — показались ему вдруг мелкими, ничтожными, почти детскими капризами.
Зачем скрываться на суше, метаться по чужим углам, если вся бездна, весь этот бесконечный океан — мое законное убежище? Мое царство?
Это была не красивая метафора, не поэтическое преувеличение. Это был единственно верный, грандиозный и безупречный план. На суше он навсегда останется беглецом, вечно оглядывающейся тенью, скрывающейся в чужих, вонючих норах. В океане, в его лоне, он будет хозяином. Не потому, что завоюет его силой, а потому, что он — его часть. Его дитя. Его проявление.
Океан, не двигаясь, молча ждал его решения. Как ждал всегда. Просто раньше Алексей был слишком глух, чтобы услышать это молчаливое приглашение.
Решение пришло не как внезапное озарение, а как простое, неизбежное, давно назревшее действие, следующая строка в алгоритме его спасения. Так же, как он когда-то стирал цифровые следы, очищая базы данных, он начал методично стирать с себя все следы «сухого» мира, всю его грязь и ложь.
Он встал с камня, и кости отозвались глухим хрустом. Пальцы, не дрогнув, нашли холодную металлическую молнию на рабочей куртке — грубой, пропахшей чужим потом, дешевой едой и застарелым страхом. Резкий, рвущий звук расстегивания, словно взводящего курок, разрезал влажный, тяжелый воздух. Он сбросил куртку с плеч, и она упала на мокрые камни бесформенной, безжизненной кучей, похожей на сброшенную шкуру. Затем — толстая толстовка, пропитанная тем же запахом безысходности, потом — простая футболка. Каждый слой ткани, отделявший его кожу от реального мира, ложился на землю, образуя груду тряпья, символизирующую всю его жизнь в бегах. Последней, с отвратительным шлепком, слетела с ног потрепанная, стоптанная рабочая обувь. Он постоял босый на шершавом, холодном, живом камне, чувствуя каждой порой, каждым нервным окончанием касание свободного ветра, соленых, колючих брызг, грубой, истинной шероховатости валуна под ступнями.
Перед ним, у его ног, лежала небольшая, жалкая кучка тряпья — последняя, сброшенная навсегда личина, высохшая, ненужная кожа. Он был гол, уязвим для любого взгляда, и на удивление, до головокружения, свободен.
Он наклонился, и мускулы спины плавно напряглись. С земли, из груды тряпья, он поднял лишь два предмета. Первый — аквафон. Холодный, гладкий, отполированный до блеска. Ключ. Символ его силы, его будущего, его связи с созданной им цивилизацией мертвых душ, его власти.
Затем его пальцы, уже привыкшие к этому касанию, обхватили пластиковую обложку. Блокнот с дельфином. Шершавый, угловатый, нелепый в своей убогости. Немой свидетель. Живой символ его прошлого, его боли, его фундамента, его человечности.
Он задержал взгляд на уродливом дельфине, ощущая в руке знакомую, почти уютную тяжесть. А может, его сжечь? Предать огню, как он предал огню свою старую жизнь? Нет. Слишком просто. Оставить здесь, на камне? Выбросить, как выбросили когда-то его? Тоже нет. Это был не хлам. Это был его крест. Его груз. Его священное право помнить, откуда он пришел.
Он крепко, почти до боли, сжал блокнот в одной руке, аквафон — в другой. Он брал их с собой. Оба. И аквафон, и блокнот. Силу и память. Будущее и прошлое. Арханта и Алексея.
Повернувшись спиной к груде одежды, олицетворявшей всю его прежнюю, унизительную жизнь в бегах, он сделал первый, решительный шаг к воде.
Первый шаг в воду был шокирующим, как удар током. Ледяной, обжигающий ожог зимней воды обрушился на ступни, заставив все тело инстинктивно, по-звериному напрячься, сжаться в комок. Второй шаг — уже прохладное, но уже не враждебное объятие, обещание покоя. Третий — вода была просто водой. Естественной, родной, единственно верной средой, к которой возвращалось его измученное существо.
Он не плыл. Он шел. Медленно, неотвратимо, величаво, как отлив, подчиняясь великому космическому ритму. С каждым шагом, с каждым сантиметром погружения его тело, его плоть, его клетки отзывались на давний, забытый призыв стихии. Больше не было нужды сжимать его бесконечность в тесной, душной человеческой оболочке. Кожа уплотнилась, начала дышать, впитывая живительный кислород прямо из воды, мышцы вспоминали забытую радость, каково это — плыть по многу часов, дней, не зная усталости. Это не была та мучительная, выворачивающая наизнанку ломка, как над кладбищем кораблей у Клыка. Это было легкое, почти желанное, благодатное перетекание. Расправление долго сложенных, затекших крыльев.
Вода поднималась ему на грудь, на плечи, омывая шею. Он чувствовал, как меняется, адаптируясь к подводному миру, его зрение — цвета сгущались, контрасты усиливались. Как его слух начинал улавливать уже не просто звуки, а вибрации самой планеты — отдаленный, низкочастотный гул проходящего мимо судна, печальную, завораживающую песню кита за многие мили, таинственный, манящий шепот глубинных течений.
Он сделал последний, решительный шаг, оттолкнувшись от дна, и тяжелая, свинцовая, но такая welcoming толща воды сомкнулась над его головой, как последняя, самая надежная дверь.