Граф сидел в глубоком кресле у остывшего камина, укрывшись пледом.
Медленно повернувшись, я увидел, как он откидывает плед и поднимается из кресла. Волосы всклокочены, взгляд ясен и насмешлив.
— Вы… — начал я, но он остановил меня жестом.
— Я, — подтвердил он. — Комендант этой крепости, сам «назначил». Коменданты, знаешь ли, обязаны знать обо всех, кто входит и выходит. И о тех, кто не выходит — тоже.
Подойдя ближе, он обошел меня вокруг, цокая языком.
— Почти неделя, Григорий. Получилось?
Он ткнул пальцем в мой запечатанный пакет.
— Похоже, что так, — признал я. — Только теперь эту «депешу» нужно доставить по адресу. Признаться, ума не приложу, как.
Толстой громко, от души расхохотался, не заботясь о спящем доме.
— Эх, мастер, мастер… Голова у тебя… Все рассчитаешь, все взвесишь. А под носом ничего не замечаешь. Ты что, всерьез думал, будто государев гонец оставит пакет на пороге и ускачет?
Подойдя к двери на кухню, он рявкнул так, что зазвенела посуда:
— Прапорщик! Явись пред светлы очи!
Удивленно вскинув брови, я уставился на дверь. Через минуту из кухни появился гонец. Только теперь это оказался не запыленный, официальный фельдъегерь, виденный три дня назад. Передо мной стоял румяный, сытый юноша лет двадцати в расстегнутом мундире и домашних туфлях. В одной руке — надкусанный пирог, в другой — кружка с парным молоком.
— Здравия желаю, ваше сиятельство! — бодро отрапортовал он Толстому, пытаясь одновременно прожевать пирог. — Здравия, господин Саламандра!
Я смотрел на эту картину, и мозг отказывался ее принимать. Государев курьер с секретной миссией… пьет молоко на моей кухне.
— Познакомься, Григорий, — с удовольствием произнес Толстой. — Прапорщик Ильин, к вашим услугам. Почти неделю гостит у нас. Оказывается, у него строжайший приказ: дождаться твоего ответа, чего бы это ни стоило, и доставить его лично в руки генералу Ермолову. А ты, витающий в эмпиреях, об этом и не догадывался.
В этот миг на пороге кухни появилась Анисья, вытирая руки о передник.
— Федор Иваныч, случилось чего? — проворчала она и, заметив прапорщика, всплеснула руками. — А ты чего тут, соколик? Я ж тебе еще пирогов приготовила. Ишь, исхудал весь на казенных-то хлебах.
Она с укором посмотрела на нас с Толстым.
— Григорий Пантелеич, мальчик-сирота, служит государю, а его и не кормят толком. Я его щами отпаиваю, блинами да пирогами. Глядишь, к отъезду хоть щеки появятся.
Прапорщик покраснел до корней волос. «Сирота». Анисья, в своей простоте душевной, уже успела усыновить государева курьера.
Да уж… погруженный в глобальные проблемы, я не заметил живого человека, столько времени ждавшего, пока я закончу изыскания.
— Прошу прощения, прапорщик, — сказал я, протягивая пакет. — Право, не знал о вашем приказе. Задержал вас.
— Полноте, господин Саламандра! — весело отозвался он, пряча кусок пирога в карман и принимая депешу. — Да я за такие харчи готов был бы и месяц ждать! Ваша Анисья Ивановна — золото, а не женщина! Спасибо за гостеприимство!
Щелкнув каблуками, он спросил:
— Разрешите отбыть?
— Бог в помощь, — я пожал ему руку.
Он подмигнул Прошке, который, разбуженный шумом, высунулся из своей каморки, и, уже на ходу застегивая мундир, выбежал во двор. Через минуту послышался удаляющийся стук копыт. «Бомба» отправилась в полет.
— Ну что, — хмыкнул Толстой, направляясь в зал. — Пойдем завтракать. Анисья, мечи на стол все, что есть в печи! У нас гений с пустым брюхом.
Сев за стол, я ощутил зверский голод. Толстой продолжал подтрунивать надо мной, рассказывая, как прапорщик успел научить Прошку чистить сапоги по-гвардейски и пересказал ему все байки из казармы.
Я слушал его и улыбался. Мое поместье постепенно обретало душу.
Мы с графом наслаждались остатками завтрака. Федор Иванович напоминал сытого барина с картин Тропинина. Он пребывал в том опасном расположении духа, когда энергия бьет через край, требуя либо подвига, либо шутки, граничащей с хулиганством. Глаза его блестели, пальцы выбивали дробь по подлокотнику кресла.
— Анисья, голубушка! — позвал он женщину. — А тащи-ка еще кофейник! И сливок не жалей, душа горит!
Распахнулись высокие двери.
В комнату вплыла Варвара, неся себя с достоинством, которому позавидовала бы иная фрейлина Зимнего дворца. За ее спиной, стараясь не отставать и копируя осанку, семенила Катенька. Прошка маячил чуть дальше. Он был каким-то успуганным, что странно. Умытые, причесанные, дети выглядели непривычно тихими — видимо, прониклись торжественностью момента.
Варвара сияла. Свет шел изнутри, и дело здесь не в утреннем солнце, заливающем гостиную. Это сияние женщины, наконец-то получившей от жизни карт-бланш на счастье. Исчезла вечная настороженность во взгляде, разгладилась скорбная складка у губ. Передо мной стояла хозяйка своей жизни, а не вдова, вечно ожидающая удара судьбы.
Повинуясь вбитым рефлексам, мы с Толстым синхронно поднялись. Этикет — штука въедливая, работает быстрее мысли.
— Доброе утро, господа, — ее голос звучал обволакивающе. — Надеюсь, ночные бдения не лишили вас аппетита?
— Доброе, Варвара Павловна! — прогудел Толстой, расплываясь в широкой улыбке. — Аппетит у нас волчий, а настроение — боевое! Гляжу на вас и глаз радуется. Цветете, матушка, ох цветете!
Граф шагнул к ней, намереваясь поцеловать ручку, но вдруг остановился. Судя по хитрому прищуру, в его голове созрела какая-то каверза. Федор Иванович вообще с трудом переносил чужое безмятежное счастье — ему непременно требовалось проверить его на прочность, ткнуть пальцем, убедиться, что это не мираж.
— А ведь знаете, голубушка, — в его голосе прорезались бархатные, вкрадчивые нотки, не предвещающие ничего хорошего. — Гляжу я на вашу идиллию и думаю: несправедливо это.
Варвара чуть склонила голову, продолжая улыбаться.
— О чем вы, Федор Иванович?
— О должке, сударыня! О должке! — Толстой хохотнул, довольный собой. — Вы ведь мне, по совести говоря, бутылку самого дорогого вина обязаны выставить. А то и ящик!
Я напрягся. Интуиция завопила дурным голосом.
— С чего бы это? — Варвара все еще улыбалась, но уголки губ уже застыли.
— Как с чего? — Граф развел руками. — Вспомните-ка нашу дуэль с Алексеем Кирилловичем! Эх, горячий был денек! Если бы не мое, кхм, великодушие, если бы не дрогнула моя рука… — Он подмигнул мне, приглашая в сообщники. — Не стоять бы вам у алтаря в белом платье. Лежал бы наш герой с дыркой в груди, а вы бы слезы лили! Так что моим милосердием, можно сказать, ваше счастье и куплено!
В комнате стало тихо.
Шутка вышла дурной. Грубой, солдатской, неуместной. Толстой, привыкший к обществу бретеров и гуляк, где подобные подколки считались нормой, не учел одного: он говорил с женщиной, слишком долго жившей в страхе потерять все. Он коснулся темы, которая для нее была кошмаром.
Я ожидал, что Варвара смутится: опустит глаза, покраснеет, попытается перевести все в шутку или, хуже, расплачется. Прежняя Варвара так бы и поступила.
Однако передо мной стоял другой человек.
Рыжие веснушки запылали. Улыбка исчезла с ее лица, черты заострились, отвердели. Взгляд глаз похолодел, превратившись в два дула, нацеленных прямо в переносицу графа. Она сделала крошечный, едва заметный шаг вперед.
— Федор Иванович, — произнесла она.
Голос был тихим, без визгливых нот и истерики. Интонации были настолько злыми, что Толстой поперхнулся воздухом на полуслове. Улыбка его сползла.
— Еще раз, — продолжила она, чеканя каждое слово, — вы позволите себе шутки подобного характера, я забуду о том, что считаю вас своим другом.
Она смотрела на него не мигая. В ее позе угадывалась уничтожающая уверенность хищника, защищающего свою территорию.
— Алексей Кириллович — мой муж. И его честь для меня дороже всего на свете.
Это был нокаут.
«Американец», который пил с алеутами, стрелялся через платок и наводил ужас на петербургские салоны, растерялся. Он привык к женским слезам, к обморокам, к кокетству. Но он совершенно не умел обращаться с женщиной, которая смотрит на него как на нашкодившего юнкера.