Мадам схватила кошелек, взвесила его на ладони. Гнев на ее лице сменился расчетливым удовлетворением. «Пусть выздоровеет быстрее,» – буркнула она, уже смягченно. Дверь «Веселой Лодочки» захлопнулась за нами.
Свежий воздух ударил в лицо, как обухом. Я закашлялся. Тибаль не сказал ни слова, просто крепко держал меня под локоть, направляя в сторону крепости. Его молчание было красноречивее любых слов. Он знал. Он прочел письмо. И он понимал. Понимал, что никакие слова сейчас не помогут. Эта боль была моей ношей. Моим крестом. Моим последним рубежом, который надо было взять молча.
Потекла неделя. Неделя пустоты, залитой до краев свинцом обязанностей. Я был везде. На плацу – до седьмого пота, пока ноги не подкашивались. На караулах – бесконечных, в ледяном ветру или под моросящим дождем. На чистке оружия – до блеска, который резал глаза. На кухне – таская мешки и вычищая котлы до зеркального блеска. Я брал двойные наряды, вызывался на самые скучные, самые тяжелые задания. Я был как заведенная машина. Молчаливая. Эффективная. Пустая внутри.
Товарищи сначала подтрунивали: «Принц, да ты оголтел!», но, видя мое лицо – замкнутое, с темными кругами под глазами, с тенью той боли, которую не мог скрыть, – замолкали. Пьер похлопал меня как-то по плечу, но ничего не сказал. Люк лишь кивнул. Жан молча подсунул лишнюю порцию похлебки. Они чувствовали. Но не лезли.
Тибаль наблюдал. Всегда где-то рядом. Его острый взгляд видел мою механическую ярость, мою попытку заглушить внутренний вой физическим изнеможением. Он видел, как я сжимаю кулаки, глядя вдаль, туда, где был ее дом. Он знал причину. Но он молчал. Ни слова о письме. Ни слова о Елене. Ни упреков за «Лодочку». Он просто был рядом. Как скала. Как старший брат, который знает, что эту пропасть нужно перешагнуть самому. Он давал мне эту возможность – избивать свое тело службой, надеясь, что однажды я выбью из себя и эту боль.
Я был везде. Как молчаливая тень прежнего Шарля, который еще недавно расправлял плечи от девичьих взглядов. Теперь плечи были так же широки, мускулы так же рельефны, но несли они не гордость, а тяжесть. Тяжесть потери. Тяжесть понимания, что все мои победы, вся моя ставшая реальностью мужественность, уперлись в глухую стену. И за этой стеной сияла она. С чужим именем. Навсегда.
Засыпал я мгновенно, едва касаясь головой подушки, в казарменной шуме или в тишине караулки. От усталости. Но сны приходили все те же: смех девушек из «Лодочки», сливающийся с далеким смехом Елены, и холодное сияние обручального кольца на ее руке. Просыпался я с тем же камнем под ребрами. И снова шел в бой. В бой с пустотой. В бой с самим собой. Единственный бой, где не было ясной победы.
Глава 17: Дым костра и тени прошлого
Боль, та ледяная глыба под ребрами, не растаяла. Она просто… притихла, затаилась, уступив место свинцовой усталости от бесконечных караулов, марш-бросков и чистки оружия до блеска. Я был пустой скорлупой, закованной в стальные мускулы и дисциплину. Потому приказ Тибаля – «Сборы! Выезд на задание к утру!» – прозвучал не тревогой, а облегчением. Движение. Дорога. Физический труд. Все, что угодно, лишь бы не тишина казармы, где мысли набрасывались, как гончие.
Сборы прошли молниеносно, с отлаженной за месяцы четкостью. Проверка оружия, запасов пороха и свинца, сухарей, котелков, плащей. Ничего лишнего. Тибаль пробежал взглядом по нашему небольшому отряду – он сам, я, Пьер, Люк, Жан и еще двое проверенных ветеранов. Его кивок был краток: «Готовы. По коням».
Рассвет застал нас уже в седле, покидающими северные предместья Парижа. Холодный, прозрачный воздух бодрил, как удар хлыста. Сначала ехали молча, сосредоточенно, прислушиваясь к скрипу седел, ржанию коней, далеким крикам просыпающегося города. Потом, когда городские стены скрылись за холмами, а дорога пошла через поля и перелески, напряжение спало. Пьер затянул какую-то солдатскую похабную песню. Ему нехотя подтянули. Даже Люк буркнул пару слов. Я молчал, впитывая ритм дороги, стук копыт о твердую землю, шелест последних листьев на дубах. Природа была скупой, но величественной: кроны деревьев, серое небо. Эта простая красота действовала, как бальзам. Камень внутри хоть и не сдвинулся, но перестал так остро давить.
День тянулся долго. Остановка у ручья напоить коней, короткий привал на обед – черствый хлеб с салом, глоток вина из фляги. Легкий дождик, заставивший натянуть плащи. Снова дорога. Задание было рутинным – сопроводить важную депешу в соседний гарнизон, стоявший у переправы через Сену. Без особых рисков, но с необходимостью бдительности. Самый подходящий фон для затянувшейся душевной бури.
К вечеру Тибаль указал на поляну у опушки леса, рядом с шумящей речушкой. «Привал! Становимся здесь!»
Работа закипела сама собой. Развели костер – сначала маленький, осторожный, потом, убедившись в безопасности, разожгли побольше. Добыли воды. Пока варилась похлебка в походном котле (аромат лука и сала разносился далеко), Пьер и один из ветеранов принесли пару подстреленных кроликов. Скоро над костром зашипело и зарумянилось сочное мясо на импровизированном вертеле. Запах был божественным. Раскрыли фляги с крепким сидром и кувшин терпкого красного вина – походная роскошь.
Тьма сгустилась быстро, окутав лес черным бархатом. Только наш костер пылал островком тепла и света, отбрасывая гигантские, пляшущие тени на деревья. Мы сидели вокруг, усталые, но довольные дневным переходом и предвкушающие ужин. Сытость, тепло костра, вино – все это создавало ту самую мужскую атмосферу доверительности, когда слова льются легче.
Тибаль, отрезав себе кусок дымящегося кролика, обвел взглядом наш круг. Его глаза остановились на мне, сидевшем чуть в стороне, молча ковырявшем палкой угли. Не прямо, а как бы мимоходом, он начал:
«Знаете, орлы, глядя на этот огонь, вспомнил я… свою первую. Не барышню из борделя, нет. А ту, самую-самую первую. Как сердце колотилось, как дурак.»
Пьер фыркнул, но тут же затих, заинтересованный. Люк перестал жевать. Жан поднял голову. Я невольно прислушался.
«Жила в нашем селе. Дочь мельника. Катерина. Волосы – как спелая пшеница, глаза – как небо после грозы. Я, пацан еще, пас тогда гусей у помещика. А она… она казалась мне недосягаемой принцессой. Каждый раз, как она шла мимо с кувшином к ручью, у меня ноги подкашивались, язык к горлу прилипал.» Тибаль усмехнулся, глядя в пламя. «Дураком был. Самый настоящий. Мечтал подойти, сказать… да хоть слово! Но боялся. Как заяц перед волком. Один раз только осмелился – подбросил ей в корзину дикую розу, которую нашел. Она обернулась… улыбнулась. Солнышко, ей-богу. А я… я драпанул так, что гуси растерялись!» Он залился своим грубоватым смехом, и мы невольно ухмыльнулись. «Потом… потом ее отец разорился. Мельницу продали. Уехали они. Куда – не знаю. Так и осталась она у меня тут, – он ткнул себя в грудь, – этакая недосягаемая красавица с дикой розой. Глупость, конечно. Но… тепло как-то вспомнить. Первая дурость. Она не болит, она… греет.»
Наступила пауза. Потом Пьер, отхлебнув вина, крякнул:
«А у меня первая любовь… это была Марго, дочь кузнеца!» Он заулыбался во всю свою широкую физиономию. «Мы с ней… гусей вместе пасли! Только не как ты, Тибаль, боялся! Я ее… прямо в гусиное стадо и повалил! Поцеловал! А она – бац меня по щеке! Но не больно! И убежала! А назавтра… сама пришла! С пирожком!» Он захохотал. «Вот так у нас и пошло! Целовались за сараями, пока отец ее не застукал! Дал мне такого пинка под зад, что я до сих пор помню! А Марго… потом за богатого пономаря выдали. Но пирожки она мне еще долго подкидывала, пока я в город не сбежал!» Его история была грубоватой, смешной и удивительно живой. Она разрядила атмосферу.
Жан сидел молча, глядя в огонь. Его лицо, освещенное пламенем, казалось высеченным из камня. Потом он тихо, хрипло, как всегда, начал. Мы все знали эту историю, но слушали снова, в тишине ночи, у костра, и она звучала по-новому, пронзительно: