«Ахашверош говорит камням, летящим в него…» Ахашверош говорит камням, летящим в него: ты будешь буквой А и в череп ляжешь, и сплющишь мой язык, корявый и немой. Я чувствую в себе аэроплана тяжесть, летящего за горы за зимой. Ты будешь буквой Б – безумием весны, ты раздробишь мне кисть и поясницу, и леопард сожрет мой мозг, как птицу, и после станет сгустком тишины, и красный зев перевернет страницу. Ты будешь буквой G в честь Габриэль и сокрушишь мне печень, как кузнечик, кующий буквы и подковы речи, — я положу тебя к себе в постель и буду гладить волосы и плечи. Стоит зима, как шар воздушный камня, и Янус алтарей, как снег, двулик, и ищет мир в своей парчовой ткани основы нераздвоенный язык, и светит Козерог в ночном стакане. Я буду речью, черным языком, отбитым клювом, вырванною жаброй, китом на берегу и мертвой Жанной, тюремным перестуком и глазком. Я буду буквой, что утратил мир. И я, трудясь, хриплю в груди грифона и выворачиваюсь наизнанку роженицей, я пеленаю слизью глаза ялик и гондолы… И я лежу на земле – избитое камнями мертвое тело с выбитыми зубами и проломленным черепом. И я строю новый город, Иерусалим – голубя, птицу из букв – частей убитых моего тела. Я строю заново меня со вложенной в гортань подковой поля, и вновь из букв рождаются для жизни мертвецы. И я, как дева или бык, реву от боли. «Вы видите не вещи, не зверей, говорит Ахашверош, – …»
Вы видите не вещи, не зверей, говорит Ахашверош, — не дерево ночью или дорогу днем, — вы видите отверстия вашей дешифровальной сетки. Мир не выглядит никак – выглядит лишь расшифровка ваша, одна на всех, с маловажными разночтениями. Ах, слово, ласточка, чиркающая по небу, черная буква, куда полетела? И клином тянется спаленный алфавит к Элладе журавлей, богов и снега. Вы не сову видите – себя, не льва, ни волка – их вы забыли. Видите бледное утро в окне, сошедший с ногтей маникюр, высохшую слюну любовников, вереницу огней на светофорах, пробки, парикмахерскую, кредитку. Про лань вы забыли. Про лань вы забыли, про белую совесть медведя — в них, зверях, настоялись луна и правда, словно в первых именах, составленных из бородатых и крылатых букв. Вы вырезаете отверстия в теле вашем и ложитесь на пляж, на разбросанные мировые буквы — что уловишь – твое, что читается – говорите от Бога. Но это вы изрезали ваше тело и тела ваших детей. Я говорю это в ночь, глотая воздух, как щука, напрасно шевеля плавниками: что посеешь – то и пожнешь. Что бросишь в глотку Левиафану, то и взойдет твоей жизнью — мансардой, пляжем, голой девочкой или светлой птицей с хищной головой Музы, рассекающей жилы одним ударом когтистой лапы для новой жизни. Я нашел своего Бога, говорит Ахашверош. Никто не видит меня, потому что невидим мой Бог. Уже не найти следов моих на пыльных площадях Европы, Азии, на железнодорожных вокзалах, в терминалах, торговых центрах, никто уже не отшатнется от вопроса: куда пошел Распятый? Я – в мире, слепом для вашей дешифровальной сетки, улавливающей собой иные предметы, знаки, иной градус огня, строение речи и тела, иные ночи, иные дни. Иные пирсы и лица иные, иного кузнечика и иные камни на набережной, иной Рай, и все же – я с вами одно, и волос меж нас не пройдет. Так пригоршне себя саму не схватить – лишь, образовывая, обозначить. Поэтому ищите меня там, где обнимаю шею Единорога, зверя, не схваченного сеткой-тюрьмой, там, где буквы пьют, наклонясь к водопою, и где умирают убийцы в пахнущих плотью камерах смертников и ходят свирепо косматые звезды, где ангел света оброс шкурой мамонта, а херувим черепашьим в ракушках панцирем — Михаэль, Джабриил, Уриэль — господства, силы и власти. Ищите меня в глотке слюны, в пригоршне ветра. Как рыба ощупывает океан. День мученицы Татианы Просияла зеленью желатиновая звезда – ушла, тучи пришли, свинцовые, будто водопровод. Вот и снег летит, гудя, как подъем с крыла лебедя-пса, и купол под ним ревет. Додекаэдр, куб, пирамида, октаэдр, шар — этот снег и гремуч, и бел, как над Римом миры: в мышцы стиснутым небом себя до простейших сжал фигур – на улицах снежных стража палит костры. Ее, деву, белее снега и с небом в глазах, били прутьями, но кровь не с нее – со стражи текла, и солдат говорит, заедая морозом страх: Почему не кричишь? Неужто еще цела? А она говорит: что снаружи, то и внутри — у меня под кожей стоит апельсиновый шар, в нем четыре ангела, зеленые, как пруды, и ваши прутья ломаются об их непорочный шарф. – Я их тоже вижу, – ей говорит солдат, — но у тебя, говоришь, поют, а у нас сокрушают кость. – Что пенье внутри, то снаружи огненный плат, свист батога, раскаленных у́гольев горсть! И тогда солдаты уверовали и крестились кровью в Христа. Но пришли другие, взяли за белые плечи, свели ее в цирк. Лев идет по арене, как огонь на когтях по форме креста. А и снег-то летит, как миры, словно с саблей кривой сарацин. И кружат додекаэдры, кубы, шары, пирамиды вверху, приближаясь, танцуя, и улицы в полночь белы. Кипарисы, как вата, и статуя Марса в снегу. И стража ночная несет на носилках костры. А лев ходит вокруг и рвется, как в вихре огонь, держит репу из бронзы в когтях, в другой лапе – божий глагол из секретного сплава, что фалл золотит и ладонь, и оденет сплеча в горностаи, коль вправду гол. Говорит Татиана: у меня внутри ходит лев, там зовется он Марк, там он грозен, улыбчив, зряч, и поет он святой да единый, да неразменный напев, в райских садах он играет со мною в мяч. И когда снаружи за волосы взял палач, то внутри граф Шувалов на подпись отнес указ, и не Севе́р Александр вжал каблук в зеленый палас, а Иван Иванович, граф, Моховой золотил рукав. Альма Матер стоит, гаудеамус, Университет, золотым рукавом держит голубя у груди, и шумят тополя, и в Москве разбежался свет, тополиный да яблочный – в белую грудь колотить. А потом Казаков Матфей с Татианой в шаре внутри горячей печени выстроил церковь, гремя клешнями в снегу, и летели над ней шары, пирамиды и кубы, как вспышки из-под кремня. Если эти тела по порядку друг в дружку вложить, их вписав предварительно в сферы, получим ряд восходящих орбит – вот Меркурий по кругу бежит, вот Венера, Земля, Марс, Юпитер, Сатурн друг за другом летят. Кеплер Иоганн их вкладывал, горячась, догоняя с Платоном гармонию, музыку сфер, и расчел, и вычел, и вынул ребро, как часть ангельских кантик, и пением держится свет. Возьми же мой выстрел се́рдца, дева-любовь, как снежок разломай, словно клетку грудную льва. Все миры снаружи бегут, лишь покуда бровь внутри, словно снежный мост, весь в буквах от веры, жива. И покуда цапля-любовь внутри на одной ноге, и клювом, стоит, чиста, и им до звезды достает, летят додекаэдры, кубы, шары, пирамиды к реке, и снег их горяч, и никто под ним не умрет. Пусть летит он, гудя, над садами, мостом, мостовой, над кремнем и собаками, когтем сжимая звезду, пусть кует он ее, как медведь косолапый с косой, и сгибает подкову, и дует в дуду на мосту. Пусть кружится Татьянин снаружи, внутри, и опять пусть летит этот снег, дом, как букву, собой серебря, и идет снежный лев, держит в лапе, сияньем объят, мир как череп Адама, и звезды в крови у ребра. |