Прикосновенье Между ладонью твоей и гривой подруги, когда бы ты знал, какие пещеры, шельфы, слои, пустоты, крылатые судьбы, а также ты сам – еще в утробе, еще нерожденный, и смерть твоя, она тоже там. Впрочем, в любой она точке, но там она под твоей ладонью – как танкер, под бабочкой белой… Адам и имена. [Поэт]
Адам стоит на набережной, зверей достает из груди — льва да сокола, единорога, тапира, слона. И от этого он зыблется впереди, и как страшное лицо у него спина. Собор достает из груди, змею, огонь и кровать, на которой бубликом белым любовников сон, и еще что-то хочет из себя достать, но уже не может. Сквозь звон колокольный он видит, как бежит по речке буксир, как чернеет мост. Как выходит девочка из его ребра, а оно горит, как полено, и весь он изба. Он несет в двух ладонях, как черную лужу, свой мозг. Он и есть имя им всем. Он и есть один и тот же фонарь, который вставить в дверку в боку совы, в боку орлана, собора: – свет-звук-янтарь — и продвинуть вовнутрь гена, атома, головы. Он теперь морская звезда, что однажды ушла в лучи да так и идет, забыв оглянуться вспять, где растет пустота, как человек в ночи, и умрут города, чтоб сильнее белым лицом сиять. Он теперь только есть. Он ангела вещий стон, он вода канав, Иисус-Иуда-Иван, он лепит себя, как хлеб, пригоняя склон краюхи к холму, и лижет свой лоб, Ливан. Он оплеван, как урна, и, как дельфин, оплетен поползшей колготкой брызг, он глиняный сам, он уголь и голем и в белый огонь ответвлен, и пуст, как дыра, где Бог и как прах – Авраам. Чтобы ящера к жизни ощеренной подогнать, а к зрачку ежа, и в крови чтоб – перо к перу, чтобы дыбиться, шелестеть, топорщиться и клокотать, расплавляясь в блесну, как вор-соловей поутру, чтоб гору в бивнях и сучьях с гнилой водой продвинуть в льняную богиню в спиртовом огне — он плющится и стоит, как столб воды головой, как водопад с мертвым солдатом в волне. Звук серебра и Рая – верное имя рек, где глиной горит звезда по краю Дантова лба, у дегтярной розы где лепится человек, ребром к себе прилегая, как ласт холма. Где он плющится сплошь по себе-богу-стене, заходя пятою в гортань, прошептать свой след и вернуться словом грудным к деве грудной в себе, чтоб улиткой влипать в белый череп, где ходит свет. Виноград сияет, и Адам идет как земля, с которой сняли костер, чтоб теплей копать, и пучится сердце навстречу, как холм из огня, и ангел в танке жует небес шоколад. И червь проницает землю, и свет волну, и мальчик идет землечерпалкой через погост, чтоб спуститься к морю с костью родной во лбу и завиться в ракушку и в грузного света горсть. Богиня Тополя в июле на Беговой шумят, идет богиня с лошадиной головой – сына несет, учит его пальцами воздух держать живой, остальной — для остального мира небоскреб, силикон воздушный. А в ней колеблется океан, как ночью в целлофане луна — то в млечный ее сталактит обратит, то в струю, то из стекла она, то из ампул, а то из сна. Я ей голову васильковую отдал навсегда свою. Пальцами, как волосами, хватает воздух моя голова, чтоб в медузе воздушной нащупать сладость и власть быть никем и цветком, и от красного зева льва оттолкнуться скобой, и волной Одиссея стать. И я точку бездействия в громаде волны ищу, а она в животе ускользает, как кость алычи, и в пятку Ахилла, как в лузу, спускается по лучу, и в ней, до дыры сгустившись, втягивает лучи. Она сгущена всем ужасом дней и зверей, стоит их вовне и лишь из себя состоит — глядит на волну, свою дочь, как из дальних дверей Полифем одноглазый на Галатею глядит. И бездействует глаз – лишь в таком основанье волне, лишь такому звезду удержать и траву раскачать, и рождает лишь в нем львица льва, как костер на холме, Гавриил вносит весть, словно ветвь, чтобы Деве сказать. Времена в этой точке – обратны. В ней улиткой чревата звезда, в ней беременна ночь Евридикой и бомбой стекло, она – камень замко́вый восставшего в небо костра и цезура гекзаметра, где от дыханья тепло. Языком лошадиным мне богиня, мать говорит — человек не фиалка, не боинг, не кость, не слизь и не твердая вещь, говорит, а он весь состоит из пространств меж одним и другим, куда вложена мысль. И волна, как гора, дышит, крепнет в растяжках пружин и мячом мускулистым играет, как небом герой, на боку ее танкер, как муха по фортке кружит, в ней забыл себя ветер с наставшей, как ветер, горой. Носорожье сердце зарыто в ней пополам, и глотает его волна, а оно ее мнет, как холмы, и толкает слюду по аорте и гул по горам, и бежит, топоча, зверь по Африке, полный слюды. Точка, косточка, мама, лен, неразменный покой олив, я стою носорог без имен — океан, мотылек, залив. В подоле́ ты меня унеси, мою голову в царскую ночь, мать-богиня, кобыла Руси с головой как любимая дочь. А я в воздух пустот вопьюсь, чтобы жить как река и бык, соразмерюсь и разовьюсь, как держащий бабочку клык. И я буду пространство держать, выпрямляясь, как луч и волна, шкурой конской вдоль мира дрожать, воскресать родником холма. Чтобы волчьих небес простор уходил, словно хрящ, в коня и согрел бы сирот костер, что шевелит, как тьму, меня. |