Пробуждение Родник и камни, и глоток воды. В утробе замерла комета. Говорит Ахашверош Не словами я говорю – вещами. Из уст моих бьет родник, на веках топчется слон, загоняя бивни в небесную синьку, трубя, как ангел, в кривой костяной рог, чтоб слышали товарищи, что время кончилось. Что весла вошли в лодку, лучи вобрались в светильник, и все, что говорило, достигало, мелькало, как перепела́ под мелкой дробью, — вернулось в огонь. Вобралось в звезду, упало в свет, исчезло. Петух растет из моего загривка — живое пламя, расклевывает мне печень, голосит – и ангелы слышат. В вас слишком много глотков, говорят они, и голос их подобен чудовищной изнанке грома, похожей на болото с затонувшим зажженным окном, – Вы глотаете чаще, чем нужно, и вы, как переполненный бассейн, проливаетесь за края своего тела, как солнце за черный диск затмения, и там, наконец, теряете форму, теряете одежду, прежнее имя — остается черная вода. – Вас вливают, как клейстер в автомобили, как желе, – в яхты и самолеты, как пористый герметик, – в чужие позвонки и утробы. А вы глотаете, словно небо, Иону, творя собак страха и китов насилия, а также сжатый жест самоубийства, похожий на руку, ставшую пауком, обнявшую сетью саму себя. – В паузе, – говорят Ангелы, – найдете себя. Между медведем и Мельхиседеком, мужчиной и женщиной, вдохом и выдохом, рожденьем и смертью. Огонь – это пауза, крикливый, как баба, петух, сокрушающий и творящий миры безруко, как угорь. – В звездах лежит человек, говорит Ахашверош, в утробе и звездах, но не хочет рождаться. В собственной утробе лежит, в собственной детской слюне. Кто разбудит? Я разбужу, – говорит Ахашверош, — своим собачьим воем я разбужу их, своими плясками в моргах вместе с солнцем и ревущей быком выпью, но больше всего – отцеженной в раковине клыкастой мертвой тишиной — товарищами-словами, что проросли из тела. — Вот жаба вышла из горла, вот горлица из кадыка, ночной причал с тихой лодкой – из локтя. Я буду множиться и плодить вещи, как дракон небеса, как бык потомство, как огнь – золу, я буду умножать себя вами, вашими словами, вашей глупостью и прозорливостью, я стану – вами, как человек становится волком-людоедом, пожранный зверем. Я стану вами, чтоб однажды испытать смерть — жжение героиновой черепахи, в молчании смыкающей верхнее небо с парафиновыми мучениками и ангелами с нижним – с чадами ужаса. Я стану – вами. И тогда во мне вы узнаете ужас, которого прежде не знали, — входя домой и отпирая двери квартиры, или выходя из дома, вдыхая бензиновый воздух и выдыхая его, поднимаясь по лестнице и сходя по ступенькам. Вы переживете ужас – самих себя. Всего, что наплодили ваши мускулистые щупальца. И мы пойдем сквозь него, взявшись за руки, и падая в самолете, шагая по дну мертвого океана и глядя в глаза собаке. Мы умрем от ужаса вместе, и вот тогда-то раздастся первый младенческий крик. Он будет расти медленно, как сталагмит, отвердевающий жидким светом, пока не дойдет до своего подбородка. Огромный младенец-овен смотрит в глаза тигру, а я варюсь у него в кишках, чтобы – стать. «Дай ощупаю клетку грудную…»
Дай ощупаю клетку грудную, чтобы ребра ее перебрать, чтоб, нагнувшись над краем, вживую, руки врыть, как крота, в виноград. Что и выскажешь, шевельнувшись во всю клеть, как одним языком, сам собой, словно телом минувшим и безруким дельфиньим прыжком? И кого тогда вместе творили — землю с дроком иль небо в плечах? Двинь язык, словно холм на могиле, чтобы Лазарь проснулся в лучах. Память Игнатия[6] Деревья являют телесную форму ветра, Волны дают жизненную силу Луне. Из «Дзэнрин Кушу» Ветер идет, окутывает деревья, но гнет их внутренний ветер, согласие изнутри. Так и с подковой, так и с титаном на фризе, согнутым девой, как дышло. Смотри, как цветет плавный рот его мукой согласной, как лилия в бризе. Так и со всем остальным – прежде птицы согласье петь, прежде танцора – готовность на жест, разымающий позвонки, прежде неба и мыса – внутренний тихий ветр, выгибающий глаз по форме мыса, реки. Лишь туда, где ее позвали, приходит смерть. Как два хора они поют – внешний и внутренний ветер, жизнь снаружи и жизнь изнутри; святой Игнатий их подсмотрел у Ангелов: согласье прежде совета, понимание прежде вопроса, смысл прежде рожденного слова, два хора, изгибающие друг друга, – теченье и водоросль. Бег формирует коня, а слово любви – губы, и время – лишь пластика выпуклых от напора глаз. Все – взаимообратимо, одновременно. Два льва идут – на них золотые шубы, внутри их – зрячий, золотой, словно мышцы, глас. На трибунах гудит толпа. В позвонках у них светляки. Разорванный мученик ложится во львов, как в ров, и ангелы одевают, как мальчики, золотые венки и поют антифон, словно переливают кровь из правой своей, косматой, как кровь, руки в левую. Только музыка уравновесит льва внутри человека и человека внутри льва. Согласье прежде, чем просьбу. Тишину и слова, врастающие, как медленная трава, втянуться в формы, откуда звуки ушли. Так ангел голос вкладывает меж когтей, так череп тает в медленный умный свет, и рука под перчаткой находит чужую тень, и львиная лапа, как Бог, оставляет след меж двух голосов и между живых бровей. вернутьсяСвященномученик Игнатий Богоносец, родом из Сирии, был учеником святого апостола и евангелиста Иоанна Богослова. При императоре Траяне был разорван львами на арене цирка. Изобрел антифонное церковное пение. |