«Роза из глубин руки росла…» Роза из глубин руки росла, губы возникали в недрах слова, озеро вставало из весла, отразившись в нем, словно основа плеска, звука, весел и числа. Мир обратный, гребень дорогой, нижет воздух, как удар когтистый. Нет тебя. И шар стучит тугой. И в тумане плотном и волнистом мяч в дельфина вложит китобой. Устрица
Не бог мускулистый – мидии слабый язык держит диски небес, вращает куски синевы. Растворяет, творя, и творит, растворяя, лик Саваофа и Зевса, неподвижен, как спящие львы. И его шевельнуть – не взошла на свете рука, и царице Елене не вынуть наружу грунт, и сирень, как собака, не схватит его за рукав, только чуют утробой колокол и колун. Мир растет вкруг слабых вещей – родника, Креста, манны, падающей на толпу, мировой оси, белизны листа, как убитый растет: – в воскресенье, начиная с дыры во лбу. Ангелу мщенья язык в ракушке не взять, лишь Квазимодо расслышит, плюгав, речист, покажет в ответ клыки, как похабный тать, да заест землей щеголий из глотки свист. А когда придут миру ночь и огненный суд, шевельнутся створки костяного в наростах рта, и сквозь вопли и пламя – небу, раскрывшему грудь, чтобы всех запахнуть, он шепнет, улыбаясь: да. Апрель[14] Руно (Овен) Кто из тебя ушел, баран, и где он теперь? Кого внутренняя сторона вспоминает? Какие бугры, мышцы, жар какой и струенье? И кто пришел вместо? Бесконечно малый отрезок образует бесконечно большую окружность. Поэтому все могилы – Христовы. А твое короткое пламя вмещает все огни и солнца, все жертвы, влюбленности дым, пахоту на закате, пожары да крепдешины, походы за девами, быками, огнем и ангелов, ангелов… Но что овчинка твоя закроет здесь, на земле, какую выделку, если вынуть из-под нее землю? Смерть из-под нас вынимает землю раз и два – в самый миг смерти и позже, когда копают яму. Ах, баран… Вижу, как дева тебя целует, замкнув руки там, где была твоя шея в огне, и лодка плывет в языках пламени, двадцать пять весел вздымая с одной стороны и с другой. В каждой летящей с них капле сияешь ты – весь в огне. Дева в платье, в короткой юбке дольче габбана, в тяжелой тунике… Зелены ее глаза, вделанные в твои пустые глазницы. Легка земля, вынутая из вас обоих, чтоб лепить из нее новый череп, новую звезду… Благовещение Он вошел как волна, и лохматился пеной горб нависающих крыльев, как в бицепсах, в пузырях отсутствия плоти, словно молчащий рот с ампулой пустоты, настоянной в пустырях. Он вошел, разлохмаченный светом капустный лист, в перьях, которые каждое – тоже он сам, с жестом мощной руки, но только с тысячей лиц, как в бутылке разбитой хвост распахнул фазан. Он вошел и поднял на склон и дом, и быка, и горницу с книгой, где ты сидела одна, как собой поднимает баржу и крейсер, тиха, пришедшая к ним издалека волна. И вещи ее пропустили – вернулись в себя, но ты удержалась, как серфер на белой доске, и, луноликий, помчал свой холм серебра, и лунные львы катались на черной руке. Вернее, никто не ушел. На месте стояла волна. А рядом бежали, как сцепы открытых платформ, — империи, путчи, чума, мировая война, слоны и руины, одетые в хлороформ. Рыли землю, как бомбы, кроты, Данте волос глотал, мальчик Гитлер девочке Гретхен сирень дарил, и в овраге стреляли в затылки, и камнем мерцал Летний сад, словно след от заброшенных в скорость крыл. Ты дрожала, как поезд, скользя по слепой крутизне. Свет народам родишь, – он тебе всей волной говорит. — И родишь, и взрастишь, и раздашь. В без краев колесе твое слово в тиши, словно втулка земли стоит. Ты и есть эта втулка. И она его поняла. Хоть спросила про мужа, но знала уже ответ. И стояло в ней время столбом, шевелясь, как зола, — как в очаг залетел не сквозняк, а возвратный свет. А потом он ушел и увел своих лунных львов, и платформы вернулись, и книжка раскрылась опять, и светила Луна, как тысяча белых лбов, пока ты опускалась – себя собою принять. И Дева росла этой ночью прочь от себя, раскинув руки в драконах и куполах, рушащейся горою из белого серебра подымаясь и падая в бивнях, листве, слонах. Но чем больше она уходила, тем глубже она собиралась внутри себя – в зеницу слепой земли, до тех пор, пока не сгустилась ее глубина в свечки огонь, что внутрь Вселенной внесли. Боксер
С его тела сматываются удары, как бинт с головы, красное пятно все шире и достигает врага, и тот глотает кровь, словно яблоки львы, а он как яблоня в яблоках-кулаках. Вот он плывет спиной-черепахой, встав на дыбы, черные крылья прокуренный воздух метут, в перепонках идет по удары, как по грибы, их находит в бицепсах, нижет на жгучий жгут. И рука, как гантель, но шар катается – вдоль, а львы ходят вокруг, смотрят, за что цеплять когтем – в нем сразу лебедь, баран и моль, бодливы, царственны и в пригоршню не поймать. Раскручивается из себя, как жесткий толя рулон, громыхнув, будто черное небо молнией с кулаком… А потом его в джунгли уносит алмазный слон, но он снова встает, возвращаясь в себя плевком. Его держит, как мама за помочи, зала рев, и в перчатке спит еж, а в брови разрезан червяк, и лопата копает дальше среди бугров, чтоб из ямы он вышел как Лазарь в световых сквозняках. Потом он трепещет на ринге, как белый на суше кит, нащупывая себя, но не там, где он есть, а вокруг, не поняв, что закатан в бумажный шар, что убит, и бумагой шуршащей хочет вырасти вновь до рук. На саксофон был последний похож апперкот — гнутый, снизу сыграл – и, как борт отплыла стена. И теперь он снова всю жизнь вернет и вберет, чтоб вложилась в носилки, – в ударах его ширина. Он вберет в себя аккуратно, как крылья жук, ветви хуков, дельфинов любви с женой, перекрестья дорог, все парки, дожди, подруг, все перроны, аэропорты, весь ветер, весь холод, зной. И он поплывет по воздуху, страшно тяжел, как свора чугунных ангелов в фонарях, разрезая свой синий воздух тупым ножом, зажимая ребрами мокрый, как слезы, прах. И он встанет в небе черной чугунной дырой меж Персеем и переменной, как ртуть, Луной. Он вложился, как в лузу, в удар, и он шевелит листвой, и вываливается соловей, и уходит в дыру живой. И ходит там мелким шагом и воздух немой ест, и пламя из губ его – как спиртовая дева любви, и скелет в человечий растет, словно город Брест, чтоб сомкнуться с собой, словно Рим или ринг в крови. вернутьсяМесяц раскрывающихся цветов и почек. В юлианском календаре его название происходит от латинского «aperire» – раскрываться. Зодиакальные созвездия апреля – Овен и Телец. Овен (баран) на небе изображает золотое руно, волшебную шкуру барана, символ изобилия, которую аргонавт Язон похитил из священной рощи в Колхиде с помощью волшебницы Медеи. |