Так и хочется сказать, что Тавров демиургичен. (Скажем так: в первом из уже вышедших томов он ещё лирик, хотя с самого начала со многими оговорками), тут он уже демиург. Тут уже «строку диктует чувство» (как выразился другой поэт) метафизического порядка, объемлющее по меньшей мере шар земной и происходящие в нём процессы. Он работает с огромными пластами бытия (уж не с первоэнергиями ли миротворения?), с пространством и временем; его – уж не лирический, но демиургический или мифопоэтический – герой взаимодействует с ними всем телом:
Я ощупал купол внутри – лишь тогда он в выси проник,
и я пальцы в рану вложил – задышал океан,
я продвинул в букву вырванный свой язык
и ею прошёл насквозь, как хижиной ураган.
Слово «ощупывать» характерным образом встретится нам у него не раз: «Мои руки ощупывают костяк времени изнутри».
Он совершает с пространством-временем преображающие действия, изменяя их привычную нам природу, искривляя их линии, смешивая их друг с другом:
Два самолёта летят дельфина – один в Батум,
другой в Первую мировую,
он рассматривает работу Творца чуть ли не на правах Его соработника: ему важно понять именно изнутри, как устроен механизм всего сущего. В стихотворении, обращённом к лебедю, он говорит:
Кто тебя создал, кто тебя сшил, влил
В раковину ушную, там заморозил, взял,
выпустил комом из заплаканных в снег жил,
снова расширил, как люстры щелчок – в зал
с белой стеной, с заоконной звездой в бороде.
Кто тебе клюв подковал и крылья позолотил?
На самом-то деле он прекрасно знает, Кто: «…из левой Творца руки – /к сердцу ближайшей, в отличие от остальных, – ты вышел на волю…», – риторический вопрос здесь нужен, скорее всего, затем, чтобы отстранить видимое и сделать тем самым его ещё удивительнее, а видение его – ещё острее (и уж не затем ли, чтобы повторить творящие движения, почувствовать текучесть вещества бытия в собственных руках?). Он старается видеть явления сущего первозрением – которое людям обыкновенно не присуще: будучи осуществлено в полной мере, оно выжигает глаза.
Такому зрению вещи и существа, природа и культура предстают как (всего лишь) сгустки существования, временные кристаллы его, которые – имея в конечном счёте одну природу – могут легко переходить одно в другое (не говоря уж о том, что легко меняют свою размерность, свою геометрию и стереометрию, а внутреннее пространство способно, не переставая быть самим собой, обернуться внешним:
Говорит Татиана: у меня внутри ходит лев,
там зовётся он Марк, там он грозен, улыбчив, зряч,
и поёт он святой да единый, да неразменный напев,
в райских садах он играет со мною в мяч.
(Ниже мы увидим, что человек у Таврова способен лежать в собственной утробе.)
Так же точно переходят друг в друга и меняют размерность и пространства, и времена: поэт смотрит на всё, о чём говорит, из такой точки, в которой всё одновременно и однопространственно (хм, да он и прямо в этом признаётся – в одном из стихотворений этого, второго тома: «Всё – настало»). Так Орфей, оставаясь рисунком на античной вазе, при этом взаимообратимо, одновременно», и чуть ниже, в другом: «Ненаставшее уже
…горит, словно ночной фонарь
над яблочной Москвой-рекой, над баром,
рождая Анн и птиц, и вещим паром
клубится словно торс или букварь…
Сказать, что в стихах его непрерывно происходят метаморфозы, было бы огрублением: эти стихи состоят из метаморфоз и движения; преображающее движение тут первично, а наполняющие их существа и явления преходящи, тем более что в любой момент могут оказаться чем-то другим:
я перестал быть а теперь стал тобой
в смерти унынии небытии маленький мальчик
ещё не родившийся ещё не зачатый или маленькая девочка
одно непонятно – что за сила тянет нас выше
этого монстра полного мяса и крови —
всё выше со ступени воздуха на ступень воздуха
Напрашивается ещё формулировка, что стихи Таврова немиметичны – или миметичны в некотором другом, нетипичном, более глубоком смысле. Они не описывают наблюдаемой глазом поверхности мира – и это при том, что в них множество её примет, чувственных, узнаваемых, чуть ли не осязаемых деталей! – приводимых, правда, в неожиданные соотношения друг с другом. Они передают его глубинное устройство. С другой стороны: они и не иносказание, – они это глубинное устройство буквально являют. Позволяют, насколько вообще возможно, увидеть невидимое при помощи видимых, осязаемых деталей. Они – не зеркало, но многомерная модель. Язык потому именно и старается передать неязыковую реальность, что не является ею: сопоставимым образом модель молекулы, построенная, скажем, из пластмассовых или металлических деталей – то есть совсем из другого вещества, – даёт некоторое – конечно, приблизительное, но тем не менее, – наглядное представление о взаимном пространственном расположении входящих в неё атомов.
Да, образы Таврова очень зримы, зрительны, но правит ими тут куда скорее визионерство, чем эстетика: к перечню его обликов (неразделимых друг с другом, осуществляющихся одновременно): поэт, мыслитель, – чувствуется необходимым добавить третье, столь же от них неотделимое: визионер, видящий в предстоящем его взгляду мире процессы сразу на многих уровнях: от микро- до макромасштабов, от физики до метафизики (скорее – физику как метафизику).
я вижу истончение любого предмета
любой вещи – любая вещь истончается
как колодец вибрируя влагой
от гула низкого вертолёта
Являющиеся его поэтическому зрению образы так же ограничены в своих возможностях передать неизреченную основу всего сущего (она не только несловесна, но и необразна), как и слова языка, – и так же стараются, и делают, что возможно, и достигают своих – неминуемо ограниченных и условных – результатов. Тем более что, по словам – не поэта, но героя его, Ахашвероша, –
Мир не выглядит никак – выглядит лишь расшифровка ваша,
одна на всех, с маловажными разночтениями.
Более того, визионерство Таврова ещё и обжигающе-чувственно (я бы даже дерзнула сказать – экстатически-чувственно). Он (вместе со всеми своими персонажами: они не только формы его воображения, они – его органы чувств) видит не одними только глазами и слышит не одними только ушами, но всем телом. Ахашверош его говорит далее так:
Петух растёт из моего загривка —
Живое пламя, расклёвывает мне печень,
голосит – и ангелы слышат.
В вас слишком много глотков, говорят они,
и голос их подобен чудовищной изнанке грома,
похожей на болото с затонувшим зажжённым окном.