Итак, Саламонский ангажировал целый ряд клоунов: прежде всего Фрателлини, затем Вельдемана[75], Танти[76] и, наконец, знаменитого Дурова.
Этот русский клоун-балаганщик больше обязан своей славой случайным обстоятельствам, чем таланту. По его собственному выражению, он был политическим клоуном. В своих выходах он пародировал действия тиранического правительства России, что имело особенный успех, так как всякая критика власти в печати была запрещена.
Вместе с тем это был замечательный человек, обладавший колоссальным честолюбием; человек, не пренебрегавший никакими средствами, чтобы добыть себе широкую популярность.
Однажды Саламонский в плохом рекламном дифирамбе, помещенном на арене, написал: «Дуров – полубог цирка». Дуров, прочтя это, бросился к нему.
– Господин Саламонский, вы, по-видимому, считаете, что есть клоуны, которые могут превзойти меня? Вы осмелились написать, что я – полубог цирка; кто же, по вашему мнению, его бог?
Он работал с черной свиньей и как-то, когда на представлении был губернатор, направил свою свинью в зал к группе чиновников.
– Как, скверное животное, ты хочешь покинуть меня и вернуться к своей семье?
Произошел скандал, которого он и добивался. Его тут же арестовали, и он вынужден был заплатить крупный штраф, но зато прослыл мучеником за свободу.
Фрателлини тоже работали со свиньей, и, снедаемый профессиональной завистью, Дуров решил погубить их.
Он стремился лишить их симпатий публики и с этой целью затронул весьма чувствительную у славянских народов струнку: он во имя России протестовал против вторжения иностранных клоунов. Такая постановка вопроса, не имеющая ничего общего с искусством, достойная служить оружием лишь для посредственности, имела некоторый успех у наименее культурной части русской публики. В противовес ей в защиту Фрателлини и Танти выступила интеллигенция.
Спор разгорался с необычайной быстротой, и вскоре весь город разделился из-за клоунов на два лагеря.
Саламонский радовался, так как сборы повысились.
Он нашел блестящий выход, который должен был удовлетворить всех.
Объявлениями и газетными статьями оповестил он всю Москву о предстоящем публичном примирении артистов, уже за восемь дней все билеты были проданы. Все ожидали события, представлявшего исключительный интерес.
Дуров, Вельдеман, Танти и Фрателлини с разных концов вышли на середину арены. Собравшись там, они обменялись холодными поклонами, пожали друг другу руки, поцеловались и вернулись в том же порядке, как и пришли.
Поднялась суматоха и крик; Москва поняла, что с ней сыграли шутку.
Совершенно необоснованно выдумку этой глупой шутки приписали Дурову, что чрезвычайно повредило ему в общественном мнении. Его выходы встречались молчанием, и безвкусие, которое сквозило в его невеселом юморе, сильно сократило ряды его друзей.
Газеты с некоторыми подробностями сообщили о его смерти, но это известие, несмотря на все успехи Дурова, было принято довольно холодно.
Через две недели после этого, во время выхода Фрателлини, необычайно громким одобрением обратил на себя всеобщее внимание какой-то господин в первом ряду. Когда он наклонился над барьером, изумленная публика закричала:
– Дуров!
– Нет, не он, его дух, – ответил замогильный голос, и Дуров ушел, оставив публику в недоумении.
Через некоторое время он снова начал выступать, но из-за холодности московской публики, признававшей теперь только Фрателлини, решил расстаться с цирком.
Он предупредил об этом Саламонского за два часа до представления. Мольбы, угрозы – ничто не помогало. Он не изменил своего решения, и даже вмешательство госпожи Саламонской, пришедшей поддержать просьбы мужа, не могло сломить упрямства клоуна. В конце концов добрая женщина, выйдя из себя, призвала на него проклятие Господа.
– Госпожа Саламонская, меня проклинали директора всех цирков, но, по крайней мере, до сих нор мне не приходилось страдать из-за этого. Я никогда не поверю, что Господь Бог имеет дело с цирковыми директорами. Оставьте меня в покое, как я оставляю вас!
Он уехал, сняв с плеч наших друзей большую тяжесть. Но все же Дуров оказался им полезен: в этом состязании их талант достиг своего апогея.
VI. Воспоминания
В той или иной степени все мы заражены романтизмом, и духовный образ представителей различных профессий вызывает у нас литературные реминисценции. И все же в этом мире мышление отдельных людей не так уже сложно: не рок, о котором говорят Байрон и ему подобные, а забота о завтрашнем дне и удовлетворение хорошо исполненной работой составляют содержание человеческого мышления. Я убежден, что палач – такой же человек, как и все мы, что он спокойно проводит свои ночи и доволен, если хорошо выполнил свою работу. Он интересуется служебными предписаниями своей профессии и, играя с женой в шестьдесят шесть[77], прислушивается к спокойному дыханию детей, спящих в соседней комнате. Он не состоит в родстве с Манфредом[78] или Ганом Исландцем[79] и, за исключением профессии, его интересы ничем не отличаются от интересов человека, принадлежащего к цивилизованному миру.
Но мы заняты не воспоминаниями Monsieur de Paris[80]. Мы взяли его лишь как исключительный пример, разумеется, исключительный лишь в наших глазах, так как он сам не находит ничего удивительного в своей профессии палача.
Клоуны по роду своих занятий тоже представляются нам чем-то необыденным.
Они могут быть приличными людьми, как все наши друзья, могут быть и негодяями, если позорят свою профессию.
Романтический пример, к которому следует относиться особенно осторожно, – это клоун-неврастеник, полный тоски, печали и мечтаний и лишь на арене обретающий свою веселость. Может быть, такой тип и существует, но мы не встречались с ним, и Фрателлини стоят от него очень далеко. Основа искусства клоунов – непосредственность, и печальный клоун играл бы очень плохо. Наши друзья сохраняют вечную молодость; радости и горести переживают они глубоко, но забывают их быстро, как и все художники, при этом основа их духовной структуры постоянна. Трудно представить себе клоуна – неизлечимого меланхолика, дающего зрителю веселье, которого не хватает ему самому; такое раздвоение личности невозможно. Я говорю о добровольном раздвоении, так как мне кажется, что здесь кроется объяснение очень сложного явления, которое можно пояснить некоторыми примерами.
Клоун в повседневности – это не тот же человек, что на арене; первый живет воспоминаниями о втором, а второй живет истинной жизнью и никогда не вспоминает о первом.
Все мы имеем свою работу и свои печали. Надо писать, служить своему призванию, устраивать дела, когда дома стонет больной ребенок. В этом нет ничего исключительного, это лишь печальная действительность, одно из явлений борьбы за существование.
Но подумайте о душевном состоянии клоуна, заставляющего смеяться тысячи детей, в то время как его собственный сын умирает! В этом есть действительно что-то ужасное. Без сомнения, клоуны страдают не меньше, чем всякий другой отец, но не следует думать, что этот контраст (большей частью неосознанный) между профессией и страданием порождает какие-то исключительные взрывы горя или своеобразный душевный садизм, как нас хочет в том уверить некоторая часть литераторов.