— Ну что, станичники, — сказал я, — пора месить. Сегодня начнем блоки готовить для стен.
С самого утра дед сидел в тени сарая, следил, как мы возимся. Алена с Машенькой выносили хлеб да кружки с квасом, помогали чем могли.
Первым делом вырыли неглубокую яму — шагов пять в длину, два в ширину, по колено глубиной. В нее пошла глина. Сухая, тугая, тяжелая. Я сам спрыгнул внутрь, помог лопатой срезать комья, кое-где приходилось и топором измельчать.
— Соломы добавляй, да не переборщи, — сказал Мирон. — Четверть от общей массы хватит. И не трубчатой — мятую бери, коротко рубленую, чтоб не длиннее вешка. Тогда саман держать будет, а не крошиться.
Сидор нарубил солому, подкинул сверху. Мы добавили немного песку — глина жирная, липнет к ногам. Мирон объяснил: крупного песку не больше трети, мелкого — четверть, чтоб глина не лопалась, когда высохнет.
Мы залили все водой из бочки и начали месить босыми ногами. Сначала холодно и вязко было, потом глина стала мягкой, податливой, как тесто. Ноги шлепали, хлюпали, пот смешивался с грязью.
— Вот так, дави! — кричал Трофим. — Не бойся, пусть до самых щиколоток, тогда толку больше!
Когда масса стала однородной, липкой, без комков, Мирон притащил деревянные формы. Каждая — прямоугольная, некрупная, поменьше обычного кирпича, чтобы не растрескались при сушке. Мы ставили формы на землю, набивали глиной, трамбовали руками, срезали лишнее, потом аккуратно снимали форму. Блоки ложились ряд за рядом, ровные, плотные, будто выточенные.
— Пусть под навесом постоят, — сказал Мирон. — Не на солнцепеке, а в тени, под мешковиной держи. Саман любит медленную сушку — быстрый жар его трескает. Завтра перевернем, да опять накроем.
— А навоз? — спросил Сидор. — Говорят, прочней будет?
— Прочней-то прочней, — махнул Мирон рукой, — да в хате с ним жить не станешь. Гнилью потом пойдет. Лучше песок, он чище.
Я вытер лоб рукавом, глядя на ровную линию будущей пристройки. Пахло глиной, потом и работой. Последней, казалось, не будет ни конца, ни края.
К полудню уже успели заготовить «кирпичей» около четверти от всего требующегося объема. Сидор таскал новые порции самана, Пронька подносил воду, а Трофим с Мироном снова замешивали — глина липла к лопатам.
Ближе к вечеру жара спала. Мы накрыли свежие ряды мокрыми мешковинами, чтобы не трескались, и пошли умываться к ручью. Вода студеная, чистая. Я зачерпнул ладонями, пил, потом выпрямился, глядя, как солнце приближается к краю холмов.
От ручья шел легкий шум, и я невольно подумал: «Скоро по нему побежит вода к нашему двору, прямо как задумал».
Жизнь шла своим чередом, по-простому, и мне все это чертовски нравилось.
* * *
Вечером, поужинав лепешками с остатками косули, я решил сходить до атамана. Надо было узнать, продал ли он лошадь. Скинул заляпанную глиной рубаху, надел чистую, хоть и старенькую.
«Надо бы новую справить, — подумал я, — как с деньгами разберусь».
Гаврила Трофимыч как раз во дворе разговаривал со стариком в нарядной черкеске, с полностью седой головой и густыми усами. Я поздоровался с ними, поклонившись.
— А, Гриша! По делу?
— Так точно. По поводу лошади.
— Продал, — коротко бросил он, вытирая пот со лба. — За тридцать пять, как и думал. Деньги в казне, спишем с твоего долга. Теперь осталось сто девяносто девять рублей, уже легче. Но ты не переживай, как сможешь.
Я кивнул. Легче не стало, но хоть ясность появилась.
— Спасибо, атаман.
— Да ладно, ступай. Завтра работа, небось, гляжу, быстро вы там взялись, молодцы!
— А куда деваться, Гаврила Трофимыч. До осени надо справить.
Возвращался к своему двору, когда из-за поворота, огибая плетень, показалась женщина. Лет тридцати пяти, в темном платке, накинутом на плечи. Подошла к нашему двору, остановилась у калитки, глянула на Алену с Машкой, которые у костра посуду мыли, но ничего не спросила. Потом обернулась ко мне.
— Григорий Матвеевич? — голос у нее был тихий, но четкий.
— Доброго вечера, это я, — удивился я такому обращению.
Она низко поклонилась мне в пояс.
— Спасибо тебе, казачонок. За дочь мою, Устинью. Ее в полон забрали было, а нонче вернули. В обмен на того парня, что ты живьем взял.
Я растерялся. Такого не ожидал.
— Да я… ничего особенного.
— Для нас — особое, — перебила она. — Я Аксинья, жена Семена Тарасова. Дочь моя, Устинья, благодарить тебя хочет. Приходи, чайку попьешь с нами, не отказывай. Сама-то она пока боится и за двор шагу ступить.
Отказываться было неудобно, да и любопытно стало.
— Ладно, — кивнул я. — Схожу.
Дом у Тарасовых был крепкий, беленый, под новой крышей. Меня на пороге встретил сам хозяин — Семен, широкоплечий казак с густой бородой.
— Здорово, Григорий! — обнял он меня, хлопая по спине. — Спасибо, что дочь вернул. Входи, гостем будешь.
В горнице пахло свежим хлебом и сушеными травами. За столом уже сидела Аксинья, а у печи возилась девушка — это и была та самая Устинья.
Лет ей было шестнадцать, не больше. Каштановые волосы, заплетенные в одну толстую косу, карие глаза, большие и серьезные. Лицо смуглое, от загара, с высокими скулами. Грудь крепкая, налитая, размер третий, не меньше. Не писаная красавица, но девка — приглядная. Такая, на которую второй раз оглянешься, а потом еще разок, чтобы закрепить картинку.
Она поставила на стол глиняный чайник, потом принесла деревянное блюдо с пирогами — с капустой, с рыбой, с вишней. Руки у нее были рабочие, сильные, а движения при этом плавные.
— Кушай, Гриша, не стесняйся, — сказал Семен, наливая чай.
Мы ели пироги, пили чай, разговаривали о хозяйстве, о стройке. Устинья молчала, только изредка поглядывала на меня из-под опущенных ресниц. А когда наши взгляды встречались, тут же отводила глаза.
— Если что — обращайся, — сказал на прощанье Семен, провожая меня до калитки. — В долгу не останемся.
Я шел обратно по темной улице и думал о карих глазах Устиньи. И о том, что здесь, в станице, понемногу обрастаю связями. И чем-то еще, пока мне не совсем понятным.
Когда я вышел за калитку и свернул в сторону своей хаты, из-за угла амбара вышли двое. Пацаны: одному лет четырнадцать, другому — побольше, шестнадцать, наверное. Встали поперек дороги, руки в бока.
— Чего, Гринька, по испорченным девкам шастать начал? — спросил старший, тот, что покрупнее. — Сироте-то добрую девицу никто и не отдаст, и не надейся! — И оба заливисто заржали.
У меня внутри все сразу закипело. Ясно стало, о чем они.
— А ну, с дороги, шваль! — бросил я, стараясь обойти их.
Но они не сдвинулись. Младший, щуплый, с хищным лицом, плюнул мне под ноги.
— Слышь, сирота, тебе сказали! Устинья Тарасова теперь порченая, после горцев. Как раз по тебе! По сердцу пришлась? Ась?
Я не сдержался и рванулся вперед. Старший, недолго думая, замахнулся кулаком. Я успел чуть отклониться, но удар все же пришелся по уху. В глазах слегка потемнело, я отлетел на плетень, тот хрустнул подо мной.
— Ах вы, твари! — прохрипел я, отплевываясь.
Они оба пошли на меня. Я откатился в сторону, вскочил на ноги. Младший попытался схватить за руку, но я успел отпрыгнуть. Адреналин ударил в голову. Я помнил, что сил у меня меньше, и драться надо с умом.
Рванулся к младшему, сделал вид, что бью в голову, а сам ударил коленом в живот. Он ахнул и сложился, но старший уже был рядом. Схватил меня сзади, попытался заломить руку.
— Ну что, сирота, теперь как попляшешь? — прошипел он в ухо.
Но я извернулся и нанес удар сжатыми в щепоть пальцами ему в горло. Он захрипел и осел на землю, пытаясь вдохнуть. Видимо, силы я не рассчитал, и тому дышать не очень получалось. Он захрипел сильнее и стал заваливаться на бок. Младший, увидев, как его товарищ захрипел и закатил глаза, отпрянул в ужасе.
— Убил! Семена убил! — заорал он, и его визгливый голос разнесся по спящей улице.