Почти сразу послышался топот. Из ближайшей хаты выскочили две бабы и один казак в расстегнутой рубахе. Одна из женщин, полная, с растрепанными волосами, увидев парня на земле, издала пронзительный вопль и бросилась к нему.
— Сенька! Родной мой! — завопила она, пытаясь приподнять его голову. — Что с тобой, кровиночка?
Она обернулась ко мне, и ее лицо исказилось ненавистью.
— Ты! Мерзавец! Ты что с ним сделал⁈
Казак, стоявший рядом, мрачно смотрел на меня, положив руку на рукоять кинжала за поясом. Я отступил на шаг, понимая, что сейчас все может обернуться очень плохо. Если этот Сенька помрет, меня могут обвинить в убийстве. А дед, Алена, Машка… все мои планы рухнули бы в одночасье.
— Он первый напал, — попытался я объяснить, но женщина перекрыла мой голос своим визгом.
— Молчи, гад! Видела, как ты его бьешь! Убийца!
Она подняла голову и закричала на всю улицу:
— Помогите! Казаки, помогите! Он сына моего забил!
В окнах ближайших хат засветились огни. Я стоял, сжимая кулаки, и чувствовал, как по спине бегут мурашки. Парень на земле все так же хрипел, и его лицо стало синюшным. Нужно было что-то делать, и быстро.
Глава 10
Честь и крыша
Я смотрел на парня, что лежал у моих ног, и понимал: если сейчас ничего не сделаю, он задохнется. Грудь ходила рывками, глаза закатились, губы начинали синеть.
Вокруг уже собирались люди — кто с керосиновой, кто с масляной лампой. Народ голосил, толком не разобравшись, что случилось. Кто-то уже побежал за атаманом.
Я опустился рядом, выругался про себя и попытался повторить то, чему когда-то учил нас один старый санитар в другой жизни. Сжал пальцы, надавил ему под кадык, подцепил трахею и стал массировать горло. Семен дернулся, потом резко втянул воздух, закашлялся и захрипел.
— Живой… — выдохнул я. — Дыши, дурень!
— Отойди от Семена! — кинулась на меня казачка, оттолкнув от парня.
Он попытался что-то сказать, но из горла вырвался только сиплый звук. Я понял, что связки ему повредил, но жить будет. Несколько баб, видя, как парень подал признаки жизни, заохали, кто-то перекрестился. Казачка, что кричала минуту назад, теперь лишь рыдала, качая голову сына на коленях.
— Господи, жив… живенький, слава тебе, Господи!
Я поднялся, вытер руки о штаны. В груди все еще кипело, но злость отступала.
Казак, что стоял рядом, посмотрел на меня с сомнением, потом сказал:
— Отойди-ка, Гриша, атамана уже позвали.
Я кивнул, сделал шаг назад. Семен лежал, хрипел, глотал воздух, а мать прижимала его к себе, плакала и шептала.
«Вот теперь точно влип», — подумал я.
Из-за угла показался Гаврила Трофимыч. Шел быстро, в накинутой на плечи черкеске, с фонарем в руке.
— Что тут творится? — громыхнул он. — Кто подрался?
— Он, — ткнула в меня женщина дрожащим пальцем. — Он моего сына душил!
Атаман окинул взглядом всех, потом подошел, посмотрел на лежащего Семена, на меня, на мать.
— Этого в хату, — велел он. — Пусть бабы займутся. А ты, Григорий… стой тут, разбираться станем.
Я стоял, чувствуя, как взгляды станичников прожигают спину.
* * *
К утру станица уже гудела, словно улей. Кто-то говорил: «Убил насмерть», другие — «спас, не дал задохнуться». Атаман велел собирать круг.
У старого дуба, где испокон веков вершились дела станичные, уже стояли казаки. В полукруге — старики, за ними — помоложе, бабы кучками поодаль, чтоб все видать было. Возле дуба — скамья для атамана, рядом писарь с тетрадкой, куда заносились решения.
Я стоял чуть в стороне. Ноги будто налились свинцом, язык к горлу прилип. Рядом дед, хмурый, оперся на палку и молчал.
Из-за людской стены вышел Гаврила Трофимыч. В черкеске, с поясом, на котором блестел кинжал, шагнул к скамье, снял папаху, перекрестился и сказал громко:
— Круг собран по делу. Вьюнош тринадцати лет от роду, Григорий Прохоров, избил Семена Нестеренко. Потерпевший жив, но покалечен. Надо разобраться, кто виноват, а кто прав.
Толпа загудела.
— Так его к ногтю! — выкрикнул кто-то. — Он чуть не задушил!
— Да ты глянь на Семена с Федькой, лбы какие! Мальчишка защищался! — возразил другой.
— Ну, а честь девки кто защитит, коли никто не заступится? — раздался голос женщины.
Атаман поднял руку, и шум стих.
— Мать потерпевшего, слово тебе.
Женщина шагнула вперед — глаза красные, руки дрожат.
— Он, — ткнула в меня пальцем, — он моего сына душил! Чуть не убил! Гнать такого из станицы надобно, чтоб духу не было!
Толпа снова загомонила, а атаман повернулся к деду:
— Что скажешь за своего внука Игнат Ерофеевич?
— Дык, атаман, у него и своя голова на плечах имеется, пусть сам и отвечает. А я после ран еще не до конца оправился. — ответил дед. Он и вправду плохо себя чувствовал.
Атаман перевел на меня взгляд:
— Григорий, что скажешь в оправдание?
Я вдохнул, слова давались тяжело:
— Я защищался, атаман. Они первыми полезли. Срамные речи про Устинью Тарасову несли, я и ответил, а они накинулись. Один удар — и Семен рухнул. Не хотел я его калечить.
— Видаки есть? — спросил Гаврила Трофимыч, глядя по сторонам.
На миг повисла тишина. Потом из толпы вышла старушка, маленькая, сухонькая, с кривой палкой.
— Я, Гаврила, видала. Все своими глазами. Сидела у окна, чай пила. Сенька с Федькой первыми на него полезли. Срамные слова говорили, девку поносили на всю околицу.
Толпа притихла, даже собаки замолкли. Атаман снял шапку, почесал лоб.
— Акулина Степановна, ты в здравом ли уме, память-то при тебе?
— Слава Богу, пока еще не спятила, — ответила она.
Гаврила Трофимыч кивнул.
— Тогда вот как выходит, Семен сам виноват. За честь девки заступился Григорий, а это у нас дело святое.
Мать Семена кинулась к нему:
— Так что ж, Гаврила Трофимыч, моего сына калекой оставишь, а ему ничего, что ли⁈
— Тихо, баба! — рявкнул атаман. — За язык твой тоже ответ держать придется. Ты, выходит, Гришку оговорила. А тут круг решает, а не бабьи сопли.
Толпа загудела одобрительно.
Трофим выступил вперед:
— Атаман, скажу тебе, как сосед. Гришка паренек толковый, в драку сам не полезет. За дело заступился — не за себя, а за девку. Хотя этот и за себя не промолчит.
— Добре, — кивнул Гаврила Трофимыч. — Тогда вот что. По уставу за драку и срамные слова полагается наказание розгами. Но коли Бог уже покарал — пусть Семен лежит и помнит, что поганый язык до добра не доводит. Григорий Прохоров — не виновен.
Он повернулся к толпе:
— Решением круга — считать случившееся несчастным случаем. Семену — лечиться, Григорию — благодарность за то, что честь девичью отстоял. Имеются возражения?
Толпа загудела уже одобрительно.
Кто-то крикнул:
— Правильно! Так ему, чтоб знал, как языком чесать!
Женщины перекрестились.
Гаврила нахмурился, поднял руку:
— А вот тебе, Федька, — сказал он, глядя на второго задиру, что стоял мрачный за спинами, — за язык твой поганый и подстрекательство — десять розог. Чтобы неповадно было в девичью честь плевать.
Федьку вывели вперед. Он побледнел, губы поджал, но не пикнул. Два казака положили его на лавку, задрали рубаху, писарь считал удары. Когда все кончилось, Федька поднялся, покачнулся, глядя в землю, сквозь натянутую рубаху проступали кровавые полосы от ударов.
Атаман сказал коротко:
— Вот теперь, считай, порядок восстановлен.
У меня будто камень с плеч свалился.
Атаман подошел ближе, глянул мне прямо в глаза:
— Помни, Гриша, честь защищать можно, но с умом надо, особо промеж своих. Мы казаки, а не разбойники. Понял?
— Понял, Гаврила Трофимыч.
— Ну и добре. Расходись, станичники! — гаркнул есаул.
Толпа постепенно редела.
Дед подошел, положил ладонь мне на плечо.