Но в понедельник утром отец молча надевает свою старую фуражку с бархатным темно-синим околышем и идет в сберкассу.
Матери в пески тоже не очень-то хотелось ехать — куда лучше в Ашхабад, в Красноводск — там большие базары, большие универмаги, везде родичи. Но ни в Ашхабад, ни в Красноводск ехать нельзя: дед Черкез прислал очень сердитое письмо — Мурад уже четыре года не был у него в песках, и, если теперь не приедет, ноги деда Черкеза не будет в Казанджике. А бывает дед Черкез часто: на Первомай, на Большой Байрам, на Октябрьскую революцию. Он приезжает в кабине колхозного грузовика, не спеша достает из кузова мешок с вещами и медленно идет в дом. Холодно на дворе или жарко, дед Черкез всегда одет одинаково — в серый стеганый халат, на голове черная баранья папаха, на ногах чабанские башмаки — чарыки, которые можно никогда не чистить ваксой.
В Казанджике дед одевается иначе — на праздничный митинг, в мечеть, в кино ходит в черном суконном костюме, сильно помятом от долгого лежания в мешке. Только папаху не хочет снимать — пусть молодежь носит кепки, шляпы, фуражки; старому туркмену-текинцу надо носить только папаху. Говорят, в Красноводске и старики уже ходят в кепках, но в Красноводске живут не текинцы, а иомуды, вот они и сняли папахи…
Когда Мурад в первый раз увидел деда Черкеза, он сильно испугался, заплакал: дед Черкез был очень высокий — почти доставал головой до шелкового розового абажура. Дед снял папаху, засмеялся. Зубы у него некрасивые — все белые, золотых, как у отца, нет ни одного.
Без папахи дед Черкез сразу стал маленький, и голова его стала маленькая, на ней мягкая красная тюбетейка без вышивки. Мурад успокоился, но черной папахи долго еще боялся, и дед Черкез, приходя домой, прятал ее в шкаф.
От деда всегда пахло дымом и овцами, даже когда он был не в халате, а в своем измятом черном костюме.
Дед часто рассказывал Мураду про овец. Весь день овцы пасутся в песках, а когда приходят на водопой, кажется, что возле колодца расстелили большой белый меховой ковер, и этот ковер все время шевелится. Вокруг лежат собаки. Сразу их не заметишь — они белые и лохматые, как овцы. Собаки лежат и смотрят, чтобы из-за бугров не выскочил волк, чтобы овцы не отбивались от отары, не убегали в пески.
— А если убегут? — спрашивал Мурад.
— Нельзя: собака погонится, вернет обратно.
— И покусает?
— Зачем кусать? Овца колхозная, денег стоит.
В последний раз дед Черкез сказал: когда Мурад приедет к нему, они вместе будут пасти овец. Возьмут чабанские палки с крючком на конце и сразу начнут пасти. Зачем крючок? А как же! Вот надо тебе поймать овцу. Идешь в отару, цепляешь крючком за заднюю ногу. Овца вырывается, хочет убежать. Где там! Ты уже повалил ее, связал ноги.
Мать говорит, что четыре года назад Мурад уже ездил в пустыню. Но ему что-то не верится: если ездил, то почему же не помнит ни овец, ни кибитки, ни Черных песков — Каракум?
…Мурад потянулся, оглядел кибитку. Он был один. Постель лежит прямо на кошме — нет ни кроватей, ни стола, ни стульев. На женской половине — постель матери. Она не свернута, как постель деда, а покрыта белым кружевным покрывалом. В ногах поставлен стоймя чемодан из желтой кожи. На нем кружевная салфеточка. Здесь складное зеркало, крем для лица, круглое душистое мыло, одеколон «Кармен», губная помада.
Мать успела уже все расставить, как дома. Даже приколола к войлочной стенке прошлогоднюю открытку от подруги: толстый большой голубь летит над маленьким синим морем, в клюве лента с надписью: «Привет с Кавказа!»
Пол в кибитке очень мягкий — весь устлан серыми кошмами. Над входом — полог из кошмы.
Мурад встал и сразу же увидел Черные пески — Каракум. Они были очень далеко — там, где кончалась уже земля и начиналось синее небо. Пески были темные, тусклые, будто на них лежит и не рассеивается паровозный дым.
Когда придет дед Черкез, надо сегодня же пойти с ним и посмотреть черные пески. Здесь, возле кибитки, песок был обыкновенный — светлый, как в Казанджике. Мурад решил проверить — нет ли черных песков где-нибудь поблизости. В одних трусах он вышел из кибитки, сделал шага три. Солнце сразу же навалилось на него, придавило жаром, ослепило тяжелым белым светом.
Черных песков вблизи не оказалось. Мурад вернулся в тень кибитки, присел на корточки. Кибитка стояла в вытянутой котловине, среди жидкой рощицы. Три высоких старых дерева с негустыми кронами росли близко, их ветки с листьями, похожими на частый гребешок, касались друг друга. Вокруг котловины — бугры, обступили ее со всех сторон. Вершины бугров совсем голые, желтые, а на самой высокой вершине стоит понурое дерево с серым стволом. С дерева тяжелыми серо-зелеными вениками свисают листья. Мурад сразу же узнал саксаул. Каждую осень отец привозит домой целую полуторку серых кривых дров и всегда ругается, когда дрова нужно рубить, — саксаул хрупкий, но твердый, его легче ломать, только толстые поленья не сломаешь: хочешь, нет — руби топором.
Мурад любит рыться в дровах: попадаются очень интересные ветки — почти совсем круглые, как бублик, или похожие на ползущую змею, даже видно, как извивается серое гладкое тело. Самые лучшие ветки Мурад отбирал, тайком от матери прятал под кровать — очень далеко — за желтый чемодан, под самую стенку. Но мать все равно находила их и жгла в печке. Перед приездом деда Черкеза мать всегда делает домашнюю уборку, моет полы под всеми кроватями; зачем — неизвестно: если не наклоняться, пыли не увидишь.
Хорошо бы найти здесь хоть одну такую деревянную змею. Пока можно спрятать ее под кошмой, а когда они поедут в Казанджик — в кузов, под запасные скаты. Мать туда наверняка не полезет. Дома тоже надо сменить место — держать «змею» не под кроватью, а посадить на шкаф — там она хоть сто лет может сидеть, никто никогда не достанет: шкаф не пол, мыть его не надо.
От вершины с саксаулом бугор круто обрывается вниз, песок утыкан короткой травой — будто торчат зеленые гвозди, только не вниз, а вверх острым концом. На других буграх «зеленых гвоздей» совсем мало, там растет другая трава — зеленые растрепанные кустики, похожие на мочальную щетку — белить стены. Кустиков штуки две-три тоже надо выкопать, вместе с деревянной змеей спрятать под скатами.
На Восьмое марта подарить матери, она обрадуется, скажет: «Вот какой у нас хозяин растет…»
Недалеко от зеленых щеток рос большой, самый интересный куст — весь рваный, будто собаки долго грызли его зубами, — тонкая кора висит лохмотьями, и на каждой лохматой толстой ветке пучками растут маленькие веточки — прямые, короткие, зеленые, с тупым концом, похожие на очень длинные неочиненные карандаши.
Мурад пошел было к кусту — сорвать несколько карандашей, но тут на него надвинулась широкая черная тень: из-за кибитки вышел дед Черкез в черной папахе с вязанкой саксауловых веток на спине, от них и от папахи тень и была такая широкая. Дед сбросил ветки, кивнул Мураду:
— Салям! Давно встал?
— Только что. Тебя вчера не было дома, когда мы приехали?
— Нет, я весь день никуда не ходил, все дела оставил. А вы ночью приехали. Я тебя, сонного, перенес на кошму.
Мурад улыбнулся: хорошо, что его перенес дед Черкез, а не мать. Очень неудобно, когда сонного второклассника мать таскает на руках.
Он подошел к деду, обеими руками взял его руку, стал перебирать пальцы.
— Ата, мы сегодня пойдем пасти овец?
— Я уже целый год не пасу овец, — сказал дед Черкез, — надо было раньше ко мне приехать.
— Это очень плохо, — опечалился Мурад, — что же ты делаешь?
— Дел много. Сейчас учу молодых чабанов.
— А меня будешь учить?
— Буду. Только сначала умойся, поешь, надень рубашку. Каракум не Казанджик — голого солнце сразу сожжет.
Мурад удивился:
— Да разве это Каракум? Здесь песок светлый, как в Казанджике. Черные пески вон там, — он кивнул вдаль. — Давай туда пойдем, ата?
Дед Черкез молчал и улыбался. Потом сказал:
— Каракум везде — и здесь, и там. Кругом пустыня. Куда хочешь поезжай — вправо, влево, весь день будешь ехать, все будет Каракум.