Девки молодые, кто сбежать не поспел, бросались назад в избы горящие. Все одно помирать, а в огне хоть чисто. Монголы кого ловили — насиловали. А после один взмах и нутро наружу. Долго так можно помирать, мучительно.
Она стояла, захваченная круговертью коней, огня, крови, смерти. Что на закате ещё было домом родным — превратилось в кошмар полуночный. Огонь метался меж домов, воздух плавился, того и гляди волосы займутся. А внутри всё холодело, будто на самой лютой стуже нагишом стоишь. От ужаса холодело. Грудь сжимала боль доселе неведомая, казалось, ещё чуть — сердце лопнет.
Ноги в камень обратились да вросли в землю родную, от крови теперь красную. Шаг. Рубаха в коленях путается, не пускает. Шаг. Словно через реку, поперёк течения, из последних сил. Шаг. Волосы в лицо кидаются, остановить хотят. Шаг.
Увидала, как поодаль, у реки, люди споро бежали к броду. Мужики здоровые баб за руки тащили, кто-то детишек малых на закорках нёс. Что постарше — сами поспевали. Последним шел Калай[5]. Высокий тощий старец, в руке — посох узловатый. Люди в деревне почитали его мудрецом. Молвили, есть у старца сила, Богами данная. И впрямь, там, где шёл он, словно стена росла каменная. Ни один враг в их сторону и не глядел. А она — увидела.
Калай, видать, взгляд её почуял. Остановился да обернулся. Вперил в неё глаза страшные. Белые почти, как у слепца. Да только всё видел старец. Поманил её пальцем, айда, мол, с нами. Она и рада, да где уж. Ноги не слушаются. Постоял Калай, махнул на неё посохом, да и ушёл через брод в лес дальний. А она всё вслед ему глядела. Что-то в глазах его посулило: встретятся ещё.
Закричал кто-то сбоку, тонко и жалобно.
— Бүү хөдлөөрэй, гичий минь![6] — Трое воинов, забрызганных кровью, насиловали девочку. Совсем юную, в рубашонке, поди, не созрела ещё, первую луну не встретила. Как же её зовут? Не упомнить теперь, да и надо ли. Тот, что был на девчонке, не останавливаясь достал нож. Она отвернулась. Крик смолк.
А за рекой шумят берёзы. Ветер летит по лугу, осушая росу. Слёзы утренние, не хватит их, чтобы смыть кровь, что пролилась здесь. Никаких слёз не хватит до самого конца времён.
Вокруг плясала смерть, а её будто не видела. Ни один воин её не тронул, ни одна искорка не долетела. Будто зачарованная шла она по родной деревне, которой, почитай, уже и не было. В этом ли мире она или в другом, что с этим лишь краями соприкасается? Не понять.
Рядом с занявшимся сараем коренастый толстый всадник брал своё. Эту бабу, что безвольно повисла в его окровавленных руках, она знала. Все её знали, бедовую. Так и звали в деревне, а имя уже и позабыли. Была она сызмальства хороша собой, приветлива, всё с улыбкой ходила на устах сахарных. Да только не впрок красота ей пошла.
Семья была пропащая: отец пил горькую да поколачивал мать. Дочери тоже доставалось. Как расцвела — парни ходить стали. Ходить-то ходили, заглядывались, а просватать так никто и не сподобился. Не хотели такую родню местные. Девка год-другой потосковала, а на третью весну своей женской поры сбежала с заезжими торговцами.
К зиме воротилась, брюхатая и присмиревшая. Отец не хотел пускать, гнал со двора, да мать вступилась нежданно. Родила мальчика, говорили, хворого. На третий день помер, а уж сам или помогли — неведомо. Убивалась по нему страшно. А после и вовсе умом тронулась. Всё ходила по деревне тенью, улыбалась. И слова ни с кем с тех самых пор не молвила. Бедовая.
Баба и сейчас улыбалась, будто нравилось ей происходящее. Толстый всадник тискал её белые до синевы бёдра, теребил груди. Сплюнул прямо в лицо и отбросил на сторону. Свалилась копной и лежала, в небо пялилась с улыбкой своей радостной. А глаза неподвижные, тусклые уже.
Тот, что труп пользовал, не угомонился. Стоял, как был, не оправляясь, да озирался, живую искал. Злобные зенки его вдруг сощурились. Она тут же поняла, что не действует больше оберег от глаз вражьих — увидел он её, всю как есть. В исподнем, к месту примёрзшую. Осклабился, шагнул, руку протянул, чтоб за волосы схватить половчее. Куда деться? Сил нет шагу ступить, где уж отбиться от этого. Пропала!
Топот коней будто заглушил все звуки. Обидчик отпустил её волосы и юркнул куда-то в сторону. Она подняла голову. Всадники скакали через догорающую деревню, а за ними покуда хватало глаз тянулись повозки и телеги. Первый остановился прямо перед ней. Не юноша, но и не старик. Худой монгол с жёстким тонким лицом. И глаза. Чёрные угли тлеющие. Посмотрел на неё в упор — ожёг взглядом. Она не отвернулась. Пропади пропадом, окаянный! Убейте уже, да и будет.
Не тронул. Двинул бровью — и кто-то из спутников подхватил её словно мешок да через коня перекинул. Добыча, стало быть.
* * *
Он звал её Охин[7]. А она его вслух никак не звала. А про себя — Монголом. Был он шаман, большой человек. Мог читать по звёздам, знал, когда идти в бой, а когда повременить. Раны врачевал, травами да молитвами. Боги его слышали.
Она не боялась его. Днём делала работу всякую, по дому и во дворе. Поначалу всё ждала, что придёт по праву победителя брать своё, что от бабы взять можно. Не приходил. Смотрел порой так, что в жар бросало, а внутри замирало от ужаса ли, не то от ожидания.
Другие её не трогали. Шаманова баба, хоть и пленница — не для потехи. Да и не было у них нужды, в каждом селенье на потребу было вдосталь девок.
— Буу ай[8], — говорил ей Монгол, когда видел, что робеет. Она не понимала слов, но сердцем знала, что они значили.
Лето сменилось осенью, зима пришла и ушла. К весне она уж привыкла, оттаяла. Когда не видел никто — смотрела на Монгола и думала, что лицо его жёсткое, да не злое совсем. Никогда не проявлял он звериной свирепости, как воины.
По ночам только тяжко было. Что ни сон — являлась Бедовая. Стояла молча, улыбалась, а сама будто кляла: забыла, простила, а ведь видела, что они с нами сделали. «Нет! — хотелось кричать. — Не забыла! Я ведь не по своей воле!» Да только не шли слова. Знала в душе, что и по своей бы жила. «Не он это был», — шептала, разметавшись на тюфяке своём. Просыпалась в слезах и горячке.
В одну такую ночь проснулась и увидела Монгола. Стоял рядом, смотрел глазами своими жгучими, они в темноте горели углями. Потом положил ладонь ей на лоб. Твёрдая, как камень, да горячая. От ладони его по всему телу тепло разлилось. Не жаркое, спокойное.
— Тэр дарин ирэхгуй[9], — сказал тихо.
Вцепилась она в руку его, слёзы по щекам потекли. Он присел рядом, взял её лицо ладонями. В ту ночь отдала ему своё девичество. Сама отдала, без принуждения, как мужу законному.
Дважды луна сменилась, когда она поняла, что понесла. Сказать ему хотела, да как? Слов по его знала всего ничего, а таких и вовсе не слышала. Маялась, думала, а он сам узнал. Как — кто ж ведает. Ночью одной положил свою ладонь на её живот и сказал спокойно: «Хуу[10]». И стало легко.
Родила тоже легко. Повитуха обтёрла ребёнка подолом, положила ей на грудь. Она перебирала чёрные мягкие его волосы и шептала: «Буу ай». Он ткнулся ей в грудь, нашёл сосок и жадно приник горячим маленьким ртом. Она тихо засмеялась. Этот ребёнок угоден Богам.
Повитуха возилась в ногах. Омывала бедра от крови горячей, что-то бормотала тихое, убаюкивающее. За дверью послышались шаги, тяжёлые, мужские. «Пришел сына увидеть, — подумала, — ох, негоже ему здесь, не мужское это. И я неприбрана…»
Тут повитуха как услышала: подошла, по волосам погладила, смахнула пот со лба горячечный. И сунула под нос ей тряпицу, а от той дух резкий. По глазам ударило. Миг — и заснула она. Только успела сына к себе прижать…