Знать, силён был Казимир. В корчмах уж поговаривали, что Борис оставит царство ему — что ж, будто и ладно, при нём порядок завёлся, — только, может, в каком-то глухом углу баба вздохнёт и закручинится, что оставил её домовой, добрый соседушко, да вот и хлевник не ходит с синим огнём, не глядит за скотиной, отгоняя хвори.
В Перловке возвели частокол, навесили ворота, чтобы запирать на ночь, а там и привыкли к ырке, да ещё к тем, кто бродил у кладбища. Всё одно они только ночами и являлись, а кто туда ночью-то сунется?
Только волк один и бродил, принюхиваясь, вспоминал и уже почти не мог узнать это место. Сколько раз проезжал тут в клетке, и всё было не по-доброму тихо, а нынче жизнь. Загораются и гаснут зелёные огни над полем, легко, светляками кружат над травами. А ырка — не тот ли колдун, из-за которого он терпит столько зла? Они с мужиками его по-глупому выпустили, и если бы нынче ырка только попался волку…
Но ырка что-то чуял и никогда не являлся, если чёрный волк рыскал по ночному полю.
Водяницы не обманули, за царевичем приглядывали. Всё он, бывало, сидит на берегу в высокой траве, мастерит кораблик.
— Уплыву далёко, — говорит. — К матушке хочу, давно её не видав, тоскую.
Волк поглядит, головой покачает. Куда он уплывёт-то по озеру? Да и место зачаровано: кто здесь заперт, тому не уйти. По дороге, по лесу, за дальним полем тянется незримая граница, подступишься к ней — силу потеряешь, с места не двинешься. Тихомир с Добряком всё кругом обошли — нет лазейки.
И богатыря всё нет.
Волк ходил-ходил в Перловку, да видит, он здесь не больно надобен, и перестал ходить. С Добряком так и не примирился, да тот и на Невзора с мужиками осердился — мол, куда глядели, когда этот убогий птицу отпускал? Мало им того, что Добряк на всю жизнь к проклятому месту привязан, так ещё и смерти его хотят. Будут шастать туда-сюда, колдун и заприметит, что к Добряку мало не вся волость наведывается, и тех, кто лишнее знает, упестует на вечный покой.
Жалко его мужикам, да навещать перестали, ведь ежели колдун прознает, выйдет с того больше худа, чем добра.
Лето настало, вот уж и хлеборост. Вечер тёплый, душистый, сверчки раскричались. Прячется волк на опушке в кустах бузины, глядит на поле. Там сенокос, у девок да парней веселье, уж закончили труды, завели хоровод, поют. Сами нарядные, радостные, за день будто и не устали. И Умила среди них, в тёмной косе алая лента.
Они там, а волк тут. Всё бы отдал, чтобы с ними петь, чтобы Умилу за руку вести, в глаза ей глядеть, да нет у него такого права. Она ночью придёт, станет с ним говорить, а он ей и ответить не может, и обнять не может, только рядом сидеть да глядеть, да ему уж от этого счастья мало. Да и ей со зверем сидеть что за веселье? Ни словом перемолвиться, ни посмеяться. Тоже небось устала.
Убежит он в глухую чащу, завоет. Знает, она придёт в условленное место, будет его искать, кликать — а может, огорчится не шибко и скоро уйдёт к кострам. Она-то сказала, что век его будет ждать, да это когда уж было! Нынче другой её за руку берёт, в круг ведёт.
Бегал он так, бегал, да вернулся к Невзору, стал у него в сарае тихонько жить. Не гонят, кормят бесполезного, он и благодарен. Наружу редко ходил, всё больше ночами, да как-то вышел поутру — а уж морозец траву прихватил, и лист вокруг жёлтый-жёлтый и светится. Мир будто яблоко наливное.
А богатырь так и не явился, да скоро Завид и бросил о нём вспоминать. Дело к зиме пошло, отмаялся он, человечий облик вернул. Сразу делом занялся: косой плетень подновил, двор замёл, котлы песком начищать пошёл.
— Ты чего к Умиле-то не идёшь? — спрашивает Дарко. — Я думал, шкуру скинешь да тут же к ней побежишь, значит. Мы и без тебя управимся.
— Да уж, управитесь! — насмешливо говорит Завид. — Хороши работники: котлы закоптили, двор и вовсе никогда не мели, а этот плетень уж падать собрался. Да ничего, она по мне не шибко тоскует.
— Да ты сам от неё бегаешь! Ну, скажи — отчего?
— Да больно я ей надобен такой! — вырвалось у Завида. Глаза опустил, котёл трёт, всю злость на нём вымещает. Вздохнул Дарко, покачал головой и ушёл.
Скоро Умила прибежала. Встала перед Завидом, руки в бока упёрла, ногой топнула.
— Дарко мне словечко шепнул, — говорит. — Ну-ка, скажи мне то, что ему сказал!
Завид глаза отводит, молчит. Сам думает: ну, попадётся ему Дарко…
А она не унимается, требует:
— Ну-ка, скажи!
— Да что говорить? — не выдержал он. — На что я тебе надобен — такой? Да и сама говорила: мир обойду, вызнаю, как проклятие снять, — да вот уж мало не год прошёл, а ты и не вспомнила!
— Да как же не вспомнила? — сердито сказала Умила. — Ведь нянька, старая Ярогнева, велела нам ждать богатыря!
— Да сколько ж его ждать? Я всё волком бегаю, а ты себе живёшь, с другими пляшешь да смеёшься. Дождусь, ты сама скажешь, что я тебе боле не надобен!
Умила тут на холодный песок рядом с ним опустилась, лицо его в руки взяла и говорит ласково:
— Любый ты мой, да ведь нет у меня никого роднее! Вместе уж сколько пережили, припомни. Я тебя в клетке увидала — уж сколь годов с той поры прошло? Защитить хотела, и ведь ничего о тебе не знала, а как тебя цепью били, подумала: ежели ты умрёшь, так и я умру!
Гладит его по щекам, лбом ко лбу прижимается, в глаза глядит.
— Ты убёг, никому и дела не было, что с тобой. Уж как я тебя искала! А как в землянке зимовали, помнишь? Как о царевиче говорили и не гадали, что его повстречаем… Я тогда ещё и не ведала, что ты человек, а только знала, что мне с тобою тепло. Ты поглядишь, будто всё понимаешь, мне и хочется обо всём сказывать, только бы ты слушал. А как уберёг меня, помнишь? Я и посейчас не ведаю, кто же той ночью явился…
— А после ты думала, это опять он пришёл, и Добряка изругала, — усмехнулся Завид.
— А после ты человеком стал и за мною бежал в одном тулупе, — лукаво напомнила Умила. — Нагнал бы, что сделал?
— Цветок у тебя был в волосах, вот здесь, — сказал он, ласково касаясь рукой. — Я им дышать хотел. После лёг бы тебе на колени, чтобы ты мне песни пела. Дикий ведь был и глупый, даже не понял, что испугал тебя, лишь обидно стало до слёз. Думал, ежели ты бежишь, так я тебе боле не надобен.
— Надобен, — прошептала она. — Ты один и надобен, и не смей того забывать!
Воет холодный ветер, гонит речную волну, клонит старые вишни за корчмой. Там, под вишнями, двое прильнули друг к другу. Завид Умилу крепко обнял, к себе прижал, то целует её глаза, то руки, то губы, то глядит на неё — наглядеться не может. Она всё шепчет ему что-то, всё улыбается, пальцы в его волосах запутались.
Рядом лежат недочищенные котлы, и Невзор из-за угла поглядывает сердито, потому как ему надобны эти котлы, а подойти неловко. Топчется, топчется — вот отошёл, крикнул:
— Дарко! Поди-ка сюда, дело есть…
А Дарко уж куда-то завеялся. Ходит Невзор у сарая и кричит, чтобы на берегу слышно было:
— Не видал ли ты моих котлов, Дарко? И где бы это были мои котлы? Вишь, не могу сыскать! Котлы-ы!
С того дня Завид за двоих трудился, да всё с улыбкой. Гостей за стол усадит, миски поднесёт, да следит, чтобы скатерти были чисты и пол выметен, да глядит, довольно ли припасов в коморе. Печь ещё выбелил и цветами расписал, как в Белополье, в корчме видал.
— Гляди-кось, ощипанная кура без головы, — засмеялся Дарко, едва углядел. — А это шапка наизнанку.
— Может, хоть ты уймёшь этого бестолкового? — заворчал Невзор. — Дождёмся, что он нам крышу снимет и заново крыть начнёт, а то избу разберёт по брёвнышку да переложит, как ему ровнее покажется. Вишь, работник сыскался!
Завид и котлы всё-таки вычистил. А о богатыре уж и совсем забыл. Так и ещё зима прошла.
Весною дороги просохли, он в Белополье поехал. И за припасами, и колечко Умиле купить. Он уж знал, какое хочет: с узором, как первый снег на болоте, поверху гладкое серебро, а понизу червлёное, будто ветви сплетаются. Мастера отыскал, растолковал, что хочет, задаток дал.