Умила пальцы сжала. Об отце тревожится, да покуда о том ничего не говорит. Божко тоже помалкивает, брюхо набивает, а Марьяша дальше сказывает.
Беда, говорят, не ходит одна. Ошибся Тихомир. Он-то всё прежнего Бориса помнил, того, с кем они в чисто поле наезжали, степняков гоняли, кого он собою прикрыл, а тот его из боя израненным вынес, смерти не отдал. Он с Борисом держался запросто, хотя и не всем то было по нраву. Позабыл, что Борис ему прежде всего не побратим, а царь.
Не встретил послов Тихомир, да и после не явился, слово нарушил. Не по нраву это пришлось царю, да покуда смолчал, понимает: горе. Только дни идут, а Тихомир о послах и не вспоминает. Вино и пьёт, и льёт, и в нём купается, на улицу выйдет — такое сотворит, что людям в глаза совестно глядеть. А с царём-то рядом другие люди, есть и завистливые. Рады они пересказывать, как Тихомир себя бесчестит, и это в такую пору, когда Борису порядок надобен да помощь.
Всё же явился Тихомир в царские палаты, а сам и на ногах едва стоит. Такого позору наделал — беда! Этой обиды царь уж не стерпел, велел гнать его прочь, как паршивого пса. Больше, сказал, Тихомир ему не советник, да тут же Казимира этой милостью пожаловал.
— Ко мне пришли, — говорит Марьяша, голос дрожит, — сказывают: забери батюшку, так и лежит у ворот. Я туда, поднимать его… Он на ногах не держится, хоть бы кто помог, все отвернулись… Казимир этот проклятый только и помог, а после ходить начал, улещивать: иди, мол, ко мне в дом, ты боле никому не надобна, никто не заступится…
Умила так и метнулась к ней, рядом села, обняла.
— Разве мы кому зло сделали? — всхлипнула Марьяша, уткнувшись в её плечо. — Матушка сколь годов обиды сносила, слова дурного им не сказала, а нынче все отвернулись. По улице не пройти… Батюшке не сказать, он в гневе-то горяч, рука тяжела, ещё погубит кого, а ему за то, может, и голову срубят. Молчу, терплю, да сколь можно терпеть! Ох, матушка, почто ж ты нас оставила!
Сидят обе, плачут, обнявшись. Умила уж позабыла, что на Марьяшу сердилась, жалеет её, только о Раде и слова не говорит. И верно делает, что молчит: от таких вестей лишь больнее. Да если ещё Тихомир прознает, тут же и полезет на колдуна, там ему и смерть.
— Что ж этому Казимиру надобно? — подал голос Божко. — Вишь, уж и до советника дослужился!
Отплакали девки, утёрли мокрые щёки, стали судить да рядить, как дальше быть. Колдуна уж царь обласкал своей милостью — пожалуй, изведёшь такого!
— Хоть и противен он мне, а попробую с ним добрее быть, — говорит Марьяша. — Может, вызнаю, в чём его слабость али пойму, как его на чистую воду вывести перед царём. Ведь мой-то батюшка прежде царя не подводил, жизни для него не жалел, а его осрамили да погнали, и чую я, Казимир в том виновен. Токмо силою с ним не совладать, хитростью надобно…
Тут она шум во дворе услыхала, так и подлетела на лавке.
— Батюшка мой идёт! — встревоженно ахнула, прикрыв рот ладонью. — Я уж знаю: ежели запор вот так громыхнёт, значит, он не в себе. Прячьтесь в подклете, я вас после выведу тихонько!
Они мигом шасть в подклет! Умила догадалась, прихватила ложки да миски. Стол хотя и накрыт остался, да, может, Марьяша батюшку ждёт.
Дверь в сенях отворилась с удара, кто-то ввалился, и тут же Марьяша вскрикнула, всплеснув руками:
— Тятенька!
— Чё тятенька? — зарычал на неё Тихомир. — Чё тятенька?
— Да кто ж это с тобою сотворил…
— Умолкни, неча выть, и так тошно!
Тут он, видно, сам сполз по стене и заголосил. Волк притаился за дверью, слушает. Умила на ступенях рядом сидит, Божко с другой стороны в ухо сопит, тоже ждут, что будет.
— Ох, дождался, дождался царской милости! — запричитал Тихомир. — Нет у нас боле дома, последний день доживаем! Спозаранок нас в Перловку вышлют.
— Да как же, тятенька? — непонимающе спросила Марьяша. — Как же — в Перловку? Отчего бы?
— Всё Казимир окаянный, облаза! Голова у него с поклоном, язык с приговором, ноги с подходом, руки с подносом, а Борису, видно, это и любо, слушает его да поддакивает. Вишь, говорит Казимир, нечисть поразгулялась, а её в глухое место можно бы согнать да запереть. Порешили, что Перловка сгодится. А Борис-то мне в лицо этак усмехается да молвит: будет место населено, а без старосты как же? Тебе, Тихомир, старостою и быть…
— Ох, тятенька!
— Видать, Казимир, паскуда, его подучил. Борис и свово подменыша туда ж сошлёт, от пересудов подале, не то, вишь, люд поговаривать начал, не сжечь бы его. Сколь годов в царском терему подменыш, а Борис уж не молод, помрёт, и что дале с подменышем делать? Ведь не на царство садить…
Он примолк и вздохнул. Слышно было, Марьяша сказала:
— Дай хоть раны твои промою.
— А, — с досадой сказал Тихомир, будто отмахнулся. — Нешто это раны… Казимир ещё, пёс проклятый, ко мне подошёл и шепчет на ухо: место зачаровано будет, что нечисти не выйти и не войти. Так, мол, ежели надеешься жену хоть когда увидать, ты эту надежду оставь. А вот люди, сказал, вольно ходить сумеют, захотят явиться с кольями да с огнём — придут… Тут я ему в рыло и залепил, насилу нас растащили! Борис на то шибко разгневался.
Он ещё помолчал и спросил жалобно:
— Да, может, колдун его чарами опутал? Как можно о дружбе-то позабыть? Ведь на смерть нас посылают, дочь родимая! Сгонят туда нечисть лютую, а мне и меч булатный взять не позволили. Токмо одну укладку собрать велели, взять порты да рубахи, а боле, сказали, нам ничего и не пригодится. Смеялись…
— Ох, тятенька! — всхлипнула Марьяша.
— Да вот что: ты ещё спастись сумеешь, — грубовато сказал Тихомир. — Пёс этот проклятый… Тьфу, пропасть, да как этакое вымолвить! Сказал, придёшь к нему своею волей, тогда здесь останешься, будешь жить за его головой. Он тебе терем золочёный выстроит не хуже царского, а там, как знать, и для меня милости добудешь…
— Тятенька! — вскричала Марьяша.
— Да чё тятенька? — осердился Тихомир и бухнул кулаком по стене. — Это его слова, не мои! Уж не думаешь ли, что я за-ради милости этой тебя продам? Я ему, паскуде, в горло вцепился и сам дивлюсь, как не придушил. Крепкая у него шея! Ну, тут меня и отходили…
И неохотно прибавил:
— До завтра тебе сроку. Может, решишь, что не хочешь погибать. Я, знай, судить не буду…
— Да лучше с нечистью жить! Я тебя не покину, куда ты, туда я. Ежели смерть суждена, так и в смерти тебя не оставлю!
Примолкли они. Слышно, плачут. Волку уж и слушать неловко. Умила ему в бок уткнулась, тоже всхлипывает. Божко сопит — и впотьмах видать, брови сдвинул, гневается. Как бы не ринулся вперёд, заступник, с непрошеной помощью не полез.
— Ничё, — сказал Тихомир. — Не будем горевать раньше времени, поглядим, может, оно и не худо выйдет. Сдюжим, говорю! Ты, дочь, укладку собирай, а я меч зарою в саду под старой яблоней. Он мне тоже товарищ верный, негоже, чтоб его руки чужие брали. Подавятся!
Ушёл Тихомир, Марьяша в подклет заглянула, сама слёзы утирает.
— Слыхали? — говорит. — Небось колдун и царевича извести задумал! Видно, мало ему советником быть, на царёво место метит.
Села на ступени, всхлипнула:
— А ведь матушка-то моя верила, что царевич не подменён! Всё на птицу-жар надеялась — как жаль, что та на волю вырвалась! Небось и тут без колдуна не обошлось…
Сказала, и в слёзы. Умила ну её утешать, только о птице ни слова не говорит. Знает, кто повинен, да молчит.
Стыдно волку. Как ни мудри, а совести не перемудришь. И с птицею худо вышло, да и с нечистью. Если подумать, сколько в тех слухах правды? Для него всё забава была — кладовик, да черти, да зелен огонь, да костяной медведь, — всё смех! Не думал, не гадал, что колдуну это на руку.
— Вы идите, — говорит Марьяша, — покуда батюшка в саду. Пёс у нас жил, цепка осталась, я дам, чтобы люди косо не глядели, так волка и выведете.
— Отчего бы вам самим не уйти? — предложила Умила. — Соберите, что можно. У нас лошадь с телегою…
Марьяша головой покачала.