— Экая жалость! — вздохнул другой медвежатник. — Да он бы уж наперёд подумал, что отнять захотят, и заготовил похожий отрез, токмо простой, его бы и отдал.
— Нешто можно с нечистью хитрить? — возразили ему. — Кладовик уж и так помог! Его не надуришь, станет тот шёлк сажею, а монеты угольями…
Люди заспорили о том, можно ли обмануть кладовика. Одни говорили, не выйдет, другие — что будто у кого-то получалось. Одни твердили, шутки с нечистою силой плохи, другие — что завсегда есть лазейка, а нечисть, мол, ловкий обман уважает даже.
Такой шум подняли! Спорят мало не до хрипа, руками машут, всякое вспоминают — и быль, и небывальщину. Первуша уж вернулся за стол, пьёт, глядит на людей да посмеивается. Тут подошёл к нему седой старик, с ноги на ногу переминается и спрашивает робко:
— Нешто и впрямь через гиблое место можно без страху езжать-то?
— Да ведь ездят! — говорит ему Первуша. — И со страхом, и без страху ездят. Да тебе зачем?
— Да вот, горшки везу да миски, да свистульки ребятишкам…
— Не далеко ль везёшь этакий товар? Ведь его, поди, и дома сбыть можно.
— Да коли даром никто не берёт! — с горечью и обидой молвил старик и махнул рукой. — Перловские мы, слыхал, может, а ныне в Ловцах живём, так свой гончар там уже был. Мои-то горшки ровны да крепки, а у него кривоваты да скоро трещинами идут. В моих свежа водица, а у него отхлебнёшь, будто с глиною, такое и пить не годится. В моих-то мисках щи да похлёбка вдвое вкусней, а из его посуды токмо кормить свиней!
— Да будет тебе, будет! — со смехом воскликнул Первуша. — Так нахваливаешь, что я и сам, пожалуй, куплю твой товар. Да вот ежели твои горшки да миски так хороши, отчего ж их и даром не берут?
Всем, кто сидел за столом, это показалось смешным. Мужики долго хохотали, повизгивая и держась за животы, хлопая по коленям и утирая проступившие слёзы. Старик от обиды губы поджал, уж уйти хотел, но веселье поутихло, и он сказал дрожащим голосом:
— Так ведь слухи дурные пустили! Мол, мы с нечистью знаемся, и будто бы я душу запродал, чтоб горшки удавались, а кто их берёт, тот нечистую силу в дом пускает. Будто она в горшках моих хоронится… Вот и едем мы с сыном подале, где нас не знают. В Белополье хотели сбыть, да теперь думаем, не к Синь-озеру ли податься.
— А что ж, и подайтесь! — ответил Первуша. — Ежели у тебя своя нечисть в горшках, что тебе гиблого места бояться?
Тут опять поднялся смех. Старик постоял-постоял, гневно сведя брови, хотел что-то сказать, да кто ж его за шумом расслышит! Махнул он тогда рукой, да и ушёл.
Долго ли, коротко ли, утихли разговоры. Опять кто на лавках умостился, кто отправился в хлев, на сено. Мальчишка увёл Радима.
Лежит Завид и уснуть не может, да не оттого, что лавка жестка, а оттого, что неспокойно ему, холодно до озноба, и что-то внутри всё тянет, тянет. Повезло отыскать Радима, да как бы не упустить, как бы медвежатники не ушли спозаранок, да ещё поди придумай, как подступиться с расспросами. Неохота, чтобы кто услыхал.
Да ещё возьмут его на дорогу. Что же будет за первое дело?..
Спит он, и видится ему всякое. Будто едут они в гиблое место и видят зелёный огонь, копают — и такой отыскивают клад, что и за всю жизнь не истратить. Возвращается он к Невзору с телегой, полной всякого добра, а сам-то в расшитой рубахе, в сапожках. Девки на него глядят, да уж не смеются, каждая хочет, чтобы он ей улыбнулся. Он Умилу глазами ищет, да её здесь нет.
Видит потом гончара. Будто бы тот горшки оземь бросает да хохочет, а горшки бьются, из них нечисть лезет…
Видит ещё, как Первуша схватил чёрта за хвост и зовёт: «Хватайся!» Завид ухватился крепко. Лезет чёрт на стену да их за собою тащит, вот уж они в царском тереме, в расписной горнице. Клетка там на цепях подвешена, а в клетке той птица-жар. Тянет руку Завид — тут царевич ему заступает дорогу, да такой страшный, горбатый, голова огромная, а на ней рога.
«Не тронь, — говорит, — птицу! Моя она, для меня царь-батюшка добыл!»
«Да ведь ты не проклятый, а подменыш, — говорит Завид. — На что тебе та птица?»
Заревел тут царевич диким зверем, заплакал, будто малое дитя. Разевает кривой огромный рот, проглотить хочет…
Растопырил Завид руки и ноги, дёрнулся, да и упал с лавки, тут и сну конец.
Потёр он спину, огляделся — люди ещё спят, тихо в дому. Лучины уж погасли, потухла и печь, только серый свет льётся в оконце. Боязно Завиду спать. Как бы Радима не проспал, да ещё и сны-то всё дурные видятся.
Пробрался он мимо хозяина, заглянул в комору, впотьмах отыскал яблоки. От них, лежалых-то, крепкий дух. Набрал под рубаху, а после к бочкам принюхался — вот капуста, вот рыба, а вот другие яблоки, мочёные, сладкие. Выловил, сколько в руках уместилось, щёки набил, рукав промочил, по груди течёт, да ему всё одно. Остался бы, покуда всё не съест, да нельзя, чтобы заметили. Даром тут не кормят, а платить ему нечем.
Прошёл Завид мимо спящих мужиков, тихо дверь толкнул, вышел в зябкий рассвет. Сыро. Далеко, на другом берегу, темнеет лес, а реки-то не видно — всё затопил туман, пролился и на поля, укутал дома по самые крыши. За туманы, говорят, Белополье так и прозвали.
Прислонясь к бревенчатой стене, потому как на мокрые лавки нечего было и думать сесть, доел Завид мочёные яблоки, а там к навесу пошёл, где медведя держали. Худой тростниковый навес не выдержал дождя, и бедный медведь теперь жался к земляной завалине, а перед ним и под ним растекалась широкая лужа. Он покосился на Завида, звякнув цепью, но подниматься не стал.
— Гляди, тебе принёс! — негромко сказал Завид, вынув из-за пазухи яблоко, жёлтое с румянцем. — Ну, держи!
Но медведь уже был учёный. Видно, обещаниями его кормили вдосталь, а яблок не давали, оттого он теперь и не повернулся. Пришлось Завиду в лужу лезть да мало не в медвежью пасть это яблоко вкладывать, косматую шею чесать да трепать.
Медведь будто и теперь не верит, что не обманули. Но ничего, яблоко за яблоком жуёт, вот уж и оживился, тянется к рукам, обнюхивает, носом в грудь толкнул — мол, там ещё прячешь, показывай!
Скормил ему Завид все яблоки, какие принёс. Стоит, по холке треплет, чешет между ушей, и такая его жалость взяла! Руками бы кольцо разомкнул, если бы мог.
— Ты уж прости, — говорит медведю. — Ты уж меня прости! Знаю я, каково на цепи жить, а помочь тебе не могу. Да ты проживёшь ли на воле? Я вот, видишь, из клетки вышел, а жить без неё не умею!
Медведь сопит, греет своим дыханием. Ясно, не понимает, что ему говорят, ничего от Завида не требует, ни в чём не винит, только ищет, не осталось ли яблок. Нечасто ему так везёт.
Тут раздались чьи-то шаги, и Завид умолк. Кто-то тихо крался вдоль стены.
— Вячко! — раздался сварливый голос. — Куда опять завеялся, неслух? Ведь велели тебе, чтобы меня не бросал! Вот ужо погоди, доберусь до тебя…
То был Радим. Он вовсе не крался, а медленно брёл, держась рукой за стену, и теперь, показавшись из-за угла, застыл и прислушался. Застыл и Завид.
— Ты здесь? Я слышу тебя! — воскликнул Радим и повёл рукой, хватая воздух. У него и голос переменился и теперь по-стариковски дрожал.
Он сделал ещё шаг и наступил в лужу, промочил ноги, но не пытался уйти. Так и стоял, задрав бороду и тяжело, сердито дыша, и всё щупал рукой пустоту. Прежде он всё щурился, отчего глаза его казались узкими, а теперь глядел ими, широко распахнутыми, в вечную тьму.
— Ишь, — сказал Завид, — ныне тебя самого будто на цепи водят. Что, по нраву?
— Ты ещё кто? — с досадой и страхом спросил Радим, заслоняясь рукой. — Кто здесь, чего к нашему медведю полез?
— Не признал? Что же, не диво…
Задрожал у Завида голос, злая обида горло сдавила. Радим ему в человечьем обличье и дня побыть не давал, говорить с ним не хотел, оттого теперь и не узнал. Был бы не слеп, верно, и то бы не понял, кто перед ним.
— Ведь десять лет вместе пробыли, — с укором сказал Завид. — Ты, может, и моего имени не припомнишь?