Рыба обнаружилась там, на берегу озера: бадья, полная окуней с широкими, доходящими до брюха темными полосами, с красными плавниками и безжизненными, немигающими глазами. Внизу озеро было оторочено белым — кайма льда тянулась на несколько шагов от берега и затем сливалась с более узкой полоской, где белизна теряла яркость и постепенно серела. У середины озера лед обрывался перистым краем, за которым чернела открытая вода. Взгляд Набожи метнулся по ковру свежего снега и остановился там, где мягкие белые очертания резко сменялись потревоженной палой листвой и утоптанной землей. Она подошла ближе, тронула след, который, как она знала, принадлежал Арку: гладкий отпечаток стопы, плотно обтянутой кожей башмака. Пальцы переместились к другому отпечатку — одному из несметного множества таких же. Она не сразу определила, что это за изрытое мелкими впадинами углубление. Затем ладони ее метнулись ко рту. Набожа крепко зажмурилась, раскрыла глаза, но гладкие Арковы следы по-прежнему были на месте, среди беспорядка других, изрытых широкими шляпками гвоздей, которыми, по рассказам Охотника, были подбиты подошвы римских сандалий. Пошатываясь, она встала и метнулась прочь от места, где, судя по всему, Арк сопротивлялся римлянам, прежде чем его — что? Заковали в кандалы? Увезли доживать дни на строительстве дороги, которая, по слухам, тянулась с юго-востока через всю Британию?
Силой доставили на корабль, который заберет его в дальнюю страну, на невольничий рынок, откуда он никогда не вернется? Она пнула бадью — и еще до того, как та перевернулась, Набожа знала, что в ней одиннадцать хватающих ртом воздух, трепещущих окуней, ибо она сказала: «Ты наловишь дюжину рыбин» — и Арк слишком задержался, охотясь за последней.
Она ступила дальше, на лед вокруг полыньи: сперва робко, затем смелее, потому что знала: боги не разверзнут лед под ней. Они не позволят ей утолить боль в Другом мире. Но это не страшно: она перехитрит их, ступив в черноту за льдом. Кожаный плащ, шерстяное платье, башмаки — все пропитается водой и потянет вниз. Она не станет биться, колотить руками и пытаться выбраться на лед, но позволит озеру сомкнуть над ней зияющую пасть, поглотить ее, доставить в водные глубины.
Но тут ночной воздух сотрясся от смутного, глухого удара — это на противоположном берегу прогнулся и треснул лед. Набожа застыла, не в силах ступить ни шагу. Побежденная, она рухнула на лед и застыла, рыдая и всхлипывая: «Арк, мой любимый, жизнь моя…»
Она не замечала, как ее окутывает холод, как щека примерзает ко льду, залитому ее слезами, слюной, влагой из носа.
ГЛАВА 26
ХРОМУША
Выйдя из хижины, где матушка жила в детстве, я вижу, что у нашей двери стоит не кто иной, как Охотник, и незаметно пячусь назад. Он не приходил уже много лун, и я не видела его с тех пор, как вернулась из Городища. Я отмечаю его позу — грудь выпячена, как у разгоряченного быка, — затем пробираюсь задами к своей хижине, прокрадываюсь вдоль стены и оттуда беспрепятственно наблюдаю за ним, стоящим у двери вполоборота ко мне.
— Я думал, мы можем потолковать, — говорит он.
Из-за двери до меня доносится голос отца:
— Ну, я слушаю.
Теперь больше, чем когда-либо, я люблю ходить в хижину матушки — там можно пересидеть те вечера, когда поблизости рыщет Лис. Никто не умеет развлечь лучше, чем Старец. Он рассказывает истории: про дары Арка — раков и беличье мясо, спасшие матушке жизнь в самую ужасную из всех Зябей; про обещание достать столько яиц, чтобы ребра матушки перестали выпирать. Старец интересуется моей табличкой, смотрит, как я процарапываю в воске «ХРОМШ» — пять знаков, которые Везун показал моему отцу в Городище.
Старец повторяет за мной, когда я произношу: «Хэ-рэ-о-мэ-ше», и указывает на знак, соответствующий каждому звуку. Наконец он морщится, сгибает и разгибает ногу, ожидая вопроса о его больном колене. Только что я пообещала Старцу: «Сейчас принесу тебе еще мази из лапчатки. Слетаю как на крыльях».
Охотник вскидывает голову.
— Твои колышки, — говорит он. — Я видел такие же в Городище.
Отец полностью показывается из-за двери и прикрывает ее за собой. Я вжимаюсь в изогнутую стену.
— Это римские, — говорит Охотник.
— Я слыхал твою похвальбу, — отвечает отец. — И помню того кабана, что ты сменял на кувшин, ударив по рукам с римлянином.
— После того, как пришел Лис, никаких сделок не было. Лис говорит, это измена.
Отец складывает на груди руки, и я понимаю, насколько Охотник цепляется за прежние времена на Черном озере, времена до римлян, когда он был первым человеком, а моя семья прозябала в унижении, когда на руке матушки еще не было браслета.
— Лис может узнать, — говорит Охотник. — Про твои колышки.
— От тебя?
Охотник пожимает плечами, мнется, словно собираясь уходить.
Отец хватает его за рубаху:
— Кабанятина и оленина, которую ты обмениваешь в Городище: думаешь, ни один кусочек не найдет дороги в Вироконий?
Охотник тяжело дышит.
Отец наседает:
— Значит, нельзя поставлять колышки, которыми римляне крепят свои палатки? Нельзя кормить римлян? Я должен посоветовать Лису запретить всем нам совершать мену в Городище?
Охотник поспешно отводит глаза:
— Я только хотел сказать, чтобы ты был осторожен.
— Конечно.
Отец отпускает его; Охотник делает несколько шагов в сторону, затем еще несколько. Отойдя на безопасное расстояние, снова выпячивает грудь и сплевывает:
— Не говори, что я не предупреждал.
Когда он поворачивается, отец вытирает ладони о штаны, словно вымазал их в грязи.
Как же я ненавижу Охотника! С каким удовольствием я лишила бы его отвара из корня одуванчиков, благодаря которому его не в меру румяное лицо не лопается от крови. Он знает, какую опасность для меня несет Лис. Не может не знать. Он знает, какая беда случится, если ярость Лиса выльется на моего отца, и тем не менее стоит у нашего порога, угрожая этой самой яростью! Может, он настолько жаждет вернуть былое положение, что готов на все, лишь бы навредить отцу?
Отец смотрит на прогалину, глубоко и ровно дышит. Он обучил меня этому приему, когда я была еще маленькой. Тогда на прогалину, хрюкая и роя землю, забрел вепрь, и я до смерти перепугалась. «Я знаю, как справиться со страхом», — сказал отец.
Я подскакиваю на лежаке: видение — море крови — вернулось. Такое знакомое «здесь и сейчас». Сердце отчаянно колотится в груди. По рукам и ногам разливается усталость, горло пересохло — видимо, я только что билась и кричала.
В видении берег этого жуткого моря кишел друидами в белых одеждах; одни жрецы были согбенные, изувеченные старостью, другие воздевали руки и обращали лица к небесам, выкрикивая заклинания. Между друидами сновали одетые в черное женщины, завывая, размахивая головнями, припадая к краю платья своих повелителей. На побережье люди в сверкающей броне извергались из плоскодонных судов и, укрывшись за стеной из щитов, слаженным маршем продвигались в глубь острова. Друиды со слезящимися глазами, стеная, даже не пытались задержать сталь, вонзающуюся им в грудь. Безбородые ученики бросали отчаянные взгляды на своих наставников, ожидая сигнала к сопротивлению, но его не было. Прислужницы разбегались, вопя и рыдая, когда их сбивали с ног и опрокидывали на спину, чтобы они успели пережить ужас от занесенного над ними кинжала. Хлестала кровь, заливала плоские камни, впитывалась в плотно утоптанный песок, собиралась в ручьи, устремляющиеся к морю.
Я чувствую, как матушка покачивает меня, гладит по волосам, приговаривает: «Очнись, доченька. Очнись». Отец сидит рядом на корточках, положив руку на мою искалеченную ногу, укрытую шерстяным одеялом; в другой руке у него лучина. Я зажимаю рог ладонями, потом говорю;
— Теперь люди со щитами были в лодках. Друиды ждали на берегу, они подняли руки к небу и молились богам. Они не сопротивлялись. Их всех порубили. Всех до единого.