Матушка наклоняется, достает небольшой сосуд из ларя, в котором мы храним готовые снадобья, и на лице отца отражается недоумение: для чего выбирать лекарство, когда от него уже нет толку, когда петух уже прокричал?
— Отвар душистой фиалки, — поясняет матушка, забирая сосуд, — успокоить мальчика.
Она, как и отец, уверена в судьбе Щуплика.
В дверях она возится с завязками плаща на шее, все больше волнуясь. Потом опускает руки, так и не справившись с завязками. Глядит на отца, присевшего на корточки у огня. Это помогает ей успокоиться, потому что она знает, как любит ее отец. А сейчас ей нужно собрать волю в кулак, чтобы помочь Щуплику и показать мне свою силу. Ее взгляд на несколько мгновений задерживается на широкой спине отца, буграх мышц, вздувающихся и опадающих, когда он зажигает факел от тлеющих углей. Он защитит. Мать знает это, и все же необъяснимая сдержанность не позволяет ей искать утешения у него, и она просто стоит у двери, позволяя себе только взгляд — и этого хватает, чтобы справиться с завязками плаща.
Отец подходит к дверям и передает мне факел. Я так хочу задержаться, побыть втроем в нашей крепости из прутьев, глины и тростника, но надо идти, как всегда, если нужно успокоить чей-то кашель, обработать рану.
— Я пойду с вами, — говорит отец.
Матушка глубоко вздыхает, воспринимая его слова как поддержку, но отвечает лишь слабым кивком, легким движением головы. Я обнимаю отца, прижимаюсь лбом к его груди. Его пальцы скользят по моим волосам, спускаются к затылку. И вот она, знакомая, как колыбельная песня, его душевная боль оттого, что я понимаю последствия своей хромоты. Как несправедливо, что эта мука возвращается именно сейчас, когда ему наконец-то улыбнулась удача!
Он уже пять раз доставлял в Городище заказанные колышки. Благодаря сделке, заключенной с Везуном, у меня появился новый плащ, а у матери — бронзовый браслет и синее платье. Теперь отец приносит столько мяса, что даже остается, и лишнее отдают работницам, а семья матери, которая никогда доселе не ела так сытно, встречает Кузнеца почтительным поклоном. Теперь у отца есть собственная тележка, и ничто не радует его больше возможности отклонить предложение об оплате, когда у него что-то одалживают.
Однажды, вернувшись из Городища, он сунул в руку Пастуха горсть темных семян.
— Мыльнянка, — пояснил он. — Измельченные корни и листья дают зеленую пену, которая снимает жир со стриженой шерсти. Римляне привезли этот цветок из Галлии.
В другой раз он вернулся домой с полезным советом для Дубильщика:
— Попробуй замачивать шкуры в моче. Римляне так избавляются от волосков.
А совсем недавно отец принес мне две деревянные дощечки, соединенные посередине.
— Они называются таблицы, — сказал он.
Раскрываешь эти дощечки, и видна внутренняя поверхность, а можно держать их сложенными, защищая содержимое. Каждая дощечка с внутренней стороны окантована рамкой и покрыта тонким слоем пчелиного воска. На нем римляне процарапывают свои знаки, свои слова. Римлянин, объяснил отец, может записать сообщение на воске, сложить табличку и отправить ее в самый дальний конец империи, где послание будет прочитано. Я прижала таблички к сердцу — волшебный инструмент, с помощью которого удается пересылать слова через пространство и время.
Отец превзошел Охотника по части даров к празднику, отмечающему начало сбора урожая. Благодаря его щедрому вкладу умы сородичей проснулись. Долька поглаживала сытый живот, зевала.
— Твой отец должен стать первым человеком, — прошептал Старец.
— Я уже давно это говорил, — подтолкнул меня локтем Вторуша. — Посмотри на Охотника: невтерпеж ему, что твой отец в гору пошел.
Когда мы приходим, Щуплик лежит, свернувшись клубочком, на лежаке. Дубильщик тычет кочергой в тлеющее полено; ребятня жмется под шерстяным одеялом с другой стороны очага. Супруга Дубильщика лежит рядом со Щупликом, обнимая его, поглаживая по волосам, снова и снова повторяя: «Скоро рассвет». Это для того, чтобы отогнать темных фей, которые шныряют только под покровом ночи.
— Темные феи приходили? — спрашивает матушка.
Повисает долгое молчание.
— Он окоченел, как дерево. Губы посинели.
Матушка кивает, поощряя женщину продолжать, рассказать о пляске темных фей.
— Он выгибался и корчился, — говорит Дубильщик.
— Но его вырвало. Трижды. — Супруга Дубильщика кротко улыбается, словно темных фей можно прогнать рвотой, словно она не слышала крика петуха.
Я подхожу ближе, хотя отец еле сдерживается, чтобы не оттащить меня от терзаемого призраками ребенка.
— Пока он лежит спокойно, надо дать ему отвар, — говорю я.
Матушка поддерживает Щуплика с одной стороны, его мать — с другой, и он прихлебывает отвар, который я подношу к его губам. На востоке еще не начало светлеть, но петух кричит и кричит. По щекам супруги Дубильщика без остановки текут слезы. Дубильщик делает неуверенный шаг и кладет руку на ее спутанные волосы, но она сбрасывает его ладонь. Спина и шея Щуплика выгибаются на лежаке, руки взлетают. Супруга Дубильщика наваливается на мальчика, накрывая его своим телом, словно раковиной. Запястье Щуплика задевает ее по уху, локоть въезжает под ребра, колено бьет по губе, но его мать не сдается.
Пальцы матушки крутят густую прядь моих волос. Она крепко держит меня, свое любимое дитя, тогда как Щуплик вырывается из материнских объятий, громко стонет и хватает ртом воздух. Раз. Другой. Потом обмякает — и краска уходит из его лица. Затем он замирает. Постепенно кожа делается восковой, приобретает голубоватый оттенок, сродни водянистому снятому молоку. Все еще не выпуская моих волос, матушка двумя пальцами другой руки трогает его запястье, говорит:
— Теперь он перешел в Другой мир.
И отпускает меня, хотя я сейчас хочу только одного: чтобы она по-прежнему держала меня, а отец крепко обнял нас обеих. Матушка поднимает руки, собираясь погладить супругу Дубильщика по щеке, но та отшатывается: горе слишком полно, слишком свежо; она еще не осознает, что страдает не одна.
Дубильщик распахивает дверь, чтобы душа Щуплика могла найти дорогу на болота, к Праотцу. Супруга Дубильщика говорит:
— Подожди. — Голос у нее сдавленный, нечеловеческий.
Но Дубильщик все-таки оставляет дверь приоткрытой.
Наконец приходит робкий рассвет, но мгла по-прежнему окутывает прогалилну. Небо набухло дождем, и гром грохочет с такой силой, что плачут дети и земля трясется под ногами. Мы с матерью свободны от работы в поле, и это счастье, ведь мы спали всего несколько часов. Да и какая работа, когда из туч низвергаются потоки воды и с небес сыплются молнии.
Отец уговаривает меня лечь на меховое ложе, которое он устроил у огня, а матушка настаивает, что совсем не устала, и опускается на колени под крестом Матери-Земли. Она трогает землю под тростником, бесконечно повторяя: «Матери-Земли благостыня!» Но взгляд ее следует за отцом, когда он подкладывает на угли щепки, устраивая из них шалашик. Матушка бьет себя кулаком по бедру, тяжело вздыхает. Когда наконец она смыкает глаза, лицо ее искажено болью.
В животе у отца бурчит, и мать снова смотрит в его сторону — достаточно долго, чтобы заметить, что отец наблюдает за ней, недоумевая, почему она так долго стоит под крестом. Отец снимает с крюка висящий над очагом железный котел изящных очертаний — его работа; насыпает ячменя, добавляет пару черпаков воды. Этого мало, выйдет слишком густо. Отец смотрит на меня, но я быстро закрываю глаза, делая вид, что сплю, и он не спрашивает, нужно ли добавить третий черпак. Мне надо бы встать и сварить перловую кашу, как я делаю каждое утро, но я заворожена разыгрывающейся передо мною сценой, в особенности матерью, стоящей на коленях: она молится Матери-Земле, но что-то ей мешает. Я одними губами шепчу ее имя: Набожа — обещание благочестия, добра, искренности во всем. Обычно, когда матушка стоит на коленях, вид у нее спокойный, даже возвышенный. Но не сейчас: этим утром ушел слабый мальчик — и теперь ее дочь заняла его место.