— Старец говорит, что ты превзошел отца.
— Мастерство пришло не сразу.
— Он говорит, что ты великий дар клана, — не отстаю я.
— Купцам это было безразлично, — отвечает отец. — Они вернулись, но лишь для того, чтобы сказать: Вождь более не нуждается в моих безупречных клинках и замысловатых рукоятях. И все из-за римлян. — Он поправляет мех с водой у меня на плече и продолжает: — С самого начала римляне настаивали на добрососедских отношениях между племенами и наказывали вождей, которые не соглашались оставить давние распри и жить в мире.
С детства я слышала старинные повести о набегах на горцев и жителей долины. Но в мое время таких стычек уже не происходило.
— Воины Вождя больше не нуждались в оружии. Я сказал купцам, что возмещу убыток изготовлением домашней утвари, и потратил целую луну, выковывая оловянный кувшин. — Его голос затухает, переходит почти в шепот. — Он был прекрасен: выпуклое тулово сужалось к низу, украшенному завитками и виноградными гроздьями, обвивающими розетки. — Отец откашливается. — Но купцы едва взглянули. Половина доли пшеницы Вождя теперь уходит римлянам, сказали они. Даже он вынужден урезать расходы.
Не в привычках отца говорить так открыто, и это наводит меня на мысль о том, что присутствие Лиса стало для него неким переломным моментом.
— к где тот кувшин теперь? — спрашиваю я в надежде на продолжение рассказа.
— Его давно уж нет, — отвечает отец и после паузы добавляет: — Как и многого другого.
Эта часть падения моего клана — постепенное исчезновение имущества — мне известна. Старец, описывая прежнее изобилие нашей хижины, упоминал яркие шерстяные занавеси, множество столов и скамеек, меха, забитые посудой полки. Он сказал также, что мать моего отца слишком долго позволяла себе расточительство. Она держала стряпуху, заказывала мясо к завтраку, обеду и ужину, носила платья из лучшей шерсти. На оплату всего этого ушла роскошная домашняя утварь — оловянные кувшины. Купцы почти всякий раз покидали деревню на телегах, нагруженных вещами, которые она отбирала для обмена. За несколько лет полки хижины опустели, и супруга Старого Кузнеца, не в силах смириться с похлебкой без мяса, но и не желая сама унизиться до стряпни, умерла от лихорадки, которую пережили все болевшие ею болотники. Она испустила последний вздох и отправилась в Другой мир за луну до моего первого вздоха.
— Кувшин пропал, как и твои родные, — с тихой нежностью говорю я.
— Да.
Я прижимаю ладонь к груди:
— Благословен будь Праотец. — Бог пребывает среди наших предков, среди их душ, которые провожает в Другой мир. — Благословенно будь стадо его.
Я жду, пока отец тихо повторит за мной слова молитвы.
Затем я говорю:
— Я знаю про мужей клана.
— А про жен?
— Слышала разговоры.
— Толки о том, что моя мать была тяжелым человеком? — спрашивает отец. — Что без прислуги она стала особенно сурова к супругам моих братьев?
Вроде того. Старец рассказывал, что она нещадно их шпыняла. — Они были лишними ртами.
— Супруги братьев видели, что я работаю в кузне один — а я был тогда чуть старше тебя. Они знали, что купцов не впечатлил мой оловянный кувшин, поскольку за него я получил совсем крохи: пару брусков железа да отрез шерстяной ткани. Одна за другой женщины с детьми сбежали в Городище.
Похоже, неопределенность жизни вдали от дома пугала их меньше, нежели ясное понимание того, что ждало их на Черном озере.
Отец вздыхает:
— К тому времени, как мать переселилась в Другой мир, все они уже ушли.
Дальше мы шагаем молча, и, хотя отец у меня за спиной, мне ясно видно его страдание. Я осознаю это еще до того, как мысли отца — ррраз! — внезапно возникают у меня в голове, и впервые понимаю, каким бременем лежат на нем напутственные слова его матери: «Не оскорбляй память отца. Верни достоинство нашему роду».
Молчание между нами сгущается. Я волочу ногу, шелестя палой листвой. Поднимаю палку, хлещу по придорожным кустам. Тропа расширяется, и когда я замедляю шаг, чтобы пойти рядом с отцом, он наконец говорит:
— Я начал изготавливать простые котлы и кухонные ножи; купцы могли обменивать их в Городище. Я и гвозди делал — а мой отец отправлял Старого Плотника в кузни поплоше. — Он похлопывает по холщовому мешку, привязанному к коробу с гвоздями, который мы везем на тележке; сквозь ткань проступают изящные очертания бронзового блюда. — Прежде оно висело над входом в кузню.
Я представляю, как отец снимает блюдо, в последний раз проводит большим пальцем по выпуклым завиткам, вставкам алого стекла, а затем убирает с глаз подальше, туда, где изящное изделие больше не сможет насмехаться над его автором, кующим кухонные ножи и гвозди.
Мне приходит в голову, что в мешке может скрываться и другое творение отца — слишком маленькое, чтобы заметить его через холстину. Сейчас не совсем подходящий момент, но я дождусь возможности подтвердить догадку. «Отец, — скажу я, — можно мне подержать блюдо?» Он согласится. И только после того, как оно окажется в моих руках, под холстиной проступят очертания меньшего предмета — серебряного амулета, предназначенного завоевать сердце моей матери. Теперь отец везет его с собой, чтобы вернуть клану покровительство Вождя.
Я сжимаю руку отца, толкающую тележку, и он с улыбкой говорит:
— Мой отец устроил такой шум из-за этого блюда.
Я улыбаюсь в ответ, и мы идем дальше.
На второй день пути тропа то пропадает, то появляется снова. А может, это просто следы косули, что ходит на водопой к реке, которая лежит дальше к югу. Отец тянет тележку, щурится, выглядывая просвет в листве. И вот наконец на закате лес расступается, и мы видим извилистые берега и бревенчатый мост, за ним — только что засеянное огромное поле, а рядом — окруженное плетеной изгородью крупное поселение, которое так и называется: Бревенчатый Мост. Землю здесь, словно рана, рассекает каменная лента.
— Римская дорога! — вскрикиваю я, пытаясь взглядом оценить ее длину.
Один купец, приезжавший за колесами, с восторгом отзывался о римской дороге и даже нарисовал ее, проложенную прямо посреди грязи. Он рассказал, что сперва римляне прорыли канаву, наполнили ее щебнем, затем гравием, залили все это смесью воды, гравия и песка, а после добавили белый порошок под названием известь, благодаря которому смесь затвердела, как камень. А под конец, поведал он, этот прочный фундамент замостили булыжниками.
— Купец был прав, — говорит отец. — Римская дорога переживет века.
Еще этот купец сказал, будто римляне сослужили всем нам большую службу, проложив дороги, но я отчетливо вижу, что отсутствие удобных подходов делало Черное озеро в буквальном смысле недоступным для римских веяний. И я не уверена, что это плохо: не хочется, чтобы великое римское колесо докатилось до самых отдаленных уголков Британии, неся неведомый уклад.
В отдалении я различаю огромный холм Городища, до которого еще день пути. Я трогаю губы, затем еле заметную тропу, все еще потрясенная увиденным. Расстилающаяся впереди дорога вымощена булыжниками, плотно, как зубы, сцепившимися друг с другом.
Ночью мы растягиваемся на земле, на постели из клевера, под крышей звездного неба. Больше никакого кишащего комарьем подлеска, как прошлой ночью, никакого гнетущего лесного полога, никакой неуверенности насчет направления. Но главное — никакого Лиса. На таком расстоянии друид с ножом у моего горла и его жестокая расправа над щенком больше не пугают меня, да и отца, видимо, тоже. Переплетя пальцы на затылке, он непрерывно зевает.
— Отец, — говорю я, — позволь мне подержать блюдо.
Я готова выпрашивать, доказывать, что это мой последний шанс поглядеть на вещь, если Вождь захочет забрать ее себе, но отец без всяких уговоров вытягивает холщовый мешок из-под кожаною плаща, которым обернуты наши припасы. Я впиваюсь взглядом в холстину в надежде высмотреть контуры амулета, когда отец достанет блюдо.
Но он поднимает мешок и, даже не распуская завязок, протягивает мне.