— Держать руки перед собой! Оставаться на коленях! — Он объезжает на коне коленопреклоненных селян и кричит: — Первый человек, покажись!
Охотник продолжает стоять на коленях, склонив голову, пока римлянин не рявкает:
— Ну?!
Охотник встает, и я отвожу взгляд от его дрожащих коленей.
— Прошлой ночью из Вирокония сбежали двое узников, — заявляет римлянин.
Интересно, думаю я, не могут ли эти сбежавшие узники быть членами восставшего племени, которое обложили на западных плоскогорьях? Если так, надеюсь, что они ускользнули далеко за пределы досягаемости римлян.
— Мы верные подданные, — говорит Охотник. — Мы посылаем пшеницу вашему императору.
— Нашему императору? — Римлянин воздевает копье. — Не твоему?
Охотник отшатывается:
— Моему императору.
— Назови его имя!
Челюсть у Охотника отвисает.
Римлянин утыкает острие копья ему в грудь.
Мой отец поднимает голову.
— Имя нашего императора — Нерон, — говорит он.
Рот римлянина кривит усмешка.
— Мы не укрываем мятежников, — продолжает отец. — Мы не ссоримся с римлянами. Мы живем уединенно, довольные тем, что собираем пшеницу для нашего императора.
Охотник выпячивает грудь и выпаливает:
— Я первый человек! — Бросает свирепый взгляд на отца. — Он не имеет права говорить за всех нас.
Римлянин в ответ прищуривается, окидывает взглядом толпу.
— Расходитесь по домам! — командует он и затем, когда мы стремглав разбегаемся к нашим хижинам, добавляет: — Все дом£ обыскать!
Воины спешиваются, направляются сперва к хижине Дубильщиков, расположенной на противоположном конце от нашей.
Когда отец аккуратно прикрывает дверь за нами тремя, я бросаюсь к нему, но он отстраняется.
— У нас мало времени, — предупреждает он.
Мать оглядывает дом, указывает на запасное платье Лиса, висящее в его спальной нише прямо у входа, и я понимаю, что мы должны спрятать все признаки присутствия непрошеного гостя. Я застываю, уже протянув руку, но не решаясь притронуться к одеянию друида. Затем снимаю платье с колышка. Матушка открывает сундук в ногах его лежака, затем придумывает кое-что получше, нежели засунуть платье в место, достаточно просторное для того, чтобы у римлянина возникло желание заглянуть туда. Вместо этого мы запихиваем сверток в котелок. Отец выглядывает из двери на просеку.
— Скоро будут здесь, — говорит он.
Я слышу грохот бьющейся посуды.
— Вышли от Охотников, — поясняет отец. — Поживились парочкой фазанов, но ничего не подожгли.
Матушка прижимает ко лбу тыльную сторону запястья, произносит наше традиционное обращение к богам:
— Услышь меня, Покровитель!
— Набожа! — прикрикивает отец.
Она опускает руку.
— Вздуй огонь, — приказывает он. — Хромуша, налей восемь кружек пшеничного пива.
Пока матушка посыпает щепой тлеющие угли и дует на них, я расставляю кружки и наливаю пиво. Отец вытаскивает из-за пояса кинжал, проводит большим пальцем по лезвию, снова убирает. Я слышу нечто вроде ритмичного посвистывания. Напрягаюсь, пытаясь расслышать больше, определить источник звука. Но это всего лишь страх: мое колотящееся сердце, ток крови.
Восемь воинов, громко переговариваясь, приближаются, и отец подходит к распахнутой двери хижины. Они вваливаются внутрь, не обращая внимания на его вытянутую в гостеприимном жесте руку, дважды обходят хижину, заглядывая за выцветшие занавеси и без колебаний срывая их с балок. Отец указывает на скамьи, расставленные вокруг очага, матушка приносит наполненные мною кружки. Непринужденность, с которой римляне располагаются у очага язычника, попивая его пиво, говорит о том, что в этом для них нет ничего нового. Они переговариваются на своем странном языке, смеются, осушают кружки, поднимают их над головой, матушка наливает по второму кругу, и я поражаюсь тому, что эти люди почти не отличаются от мужей, знакомых мне с ранних лет.
Вскоре римлянин со шрамом замечает свисающие с балок пучки трав и жестом велит матери осмотреть нарыв у него за ухом, довольно далеко от шрама. Он не сводит с матери глаз, пока она приготовляет припарку из плакун-травы, которая вытянет гной из раны. По скованности движений и ссутулившимся плечам я вижу, что матушке неловко под его взглядом. Внезапно отец выхватывает из-за пояса кинжал и вонзает его в столешницу с такой силой, что тот остается стоять прямо, вибрируя над заклинившим кончиком. Темные глаза устремляются к кинжалу, руки ложатся на рукоятки мечей. Римлянин со шрамом порывается встать.
— Сиди, — говорит отец с кроткой улыбкой. — Примочка почти готова. Моя супруга позаботится о тебе. Затем вы оставите нас с миром.
Мужчины по-прежнему напряжены и наготове, пока римлянин со шрамом наконец снова не усаживается на скамью и не подносит к губам кружку.
Мать держит теплую примочку у него за ухом и, когда кожа размягчается, протыкает нарыв острым кончиком костяной иглы. В воздухе разливается зловоние хлынувшего из раны гноя. Римлянин с облегчением вздыхает, откидывается на спинку скамьи. В хижине воцаряется умиротворение.
Отец не сводит глаз с нагрудного доспеха римлянина. Его любопытство очевидно, и римлянин тоже это замечает. Он распускает ремни спереди и распахивает нагрудник, чтобы отец мог изучить броню изнутри. В конце концов отец приседает на корточки перед римлянином, исследуя хитроумную конструкцию: порядка тридцати сегментов, соединенных друг с другом кожаными ремешками.
— Замечательная вещь! — со сверкающими глазами произносит отец.
Довольный римлянин притрагивается к рукоятке меча на бедре и поднимает брови, предлагая отцу взглянуть на оружие. Отец, как и любой мужчина, зачарован железом, и я, затаив дыхание, смотрю, как римлянин тянет меч из ножен.
Рукоять простая: ни эмали, ни выпуклых деталей, которые могли бы впечатлить отца. Но когда римлянин вонзает кончик меча в землю и налегает на него всем весом, лезвие выгибается, словно оно не из железа, а из какого-то иного материала. Брови отца ползут вверх: лезвие не ломается!
— Закаленное, — поясняет римлянин. Видно, с каким удовольствием он произносит незнакомое для нас слово, говорящее о римской смекалке. — Ты знаешь, что нужно отпускать готовое лезвие в холодной воде? — спрашивает он.
Отец кивает, не показывая, насколько оскорблен предположением, что он может не знать таких очевидных вещей.
— Лезвие нужно потом снова нагреть, то есть закалить. Закалкой, — продолжает римлянин, — можно изменить твердость железа.
Он объясняет, что, чем сильнее повторное нагревание, тем гибче становится железо. Лезвие вынимают из углей, когда остывающее железо примет цвет соломы. В этот момент оно остается прочным, но не таким хрупким, как до второй порции жара.
Отец наклоняется ближе, впитывая каждое слово. Я распихиваю плакун-траву в десяток холщовых мешочков — урок, заданный мне матерью, — и зашиваю открытую сторону. Пока я работаю, отец легонько постукивает костяшками пальцев по подбородку, и я знаю, что он лихорадочно размышляет. Удастся ли закалить пилы для Плотника, придать побольше упругости? А герлыги[8] для Пастуха, которыми тот ловит овец? Они уже не раз ломались из-за хрупкости металла. Та же история и с мездряками Дубильщика, которыми тот выскребает шкуры. И тут я вспоминаю, что сказал отец, когда мы впервые заговорили о римлянах: «За новым ветром жди новой погоды». Слова надежды, светлые, как яблоневый цвет.
Когда римляне наконец собираются уходить, матушка Протягивает тому, что был с нарывом, завернутый в холстину пучок плакун-травы и наставляет, как ухаживать за подсыхающей раной. В дверях он оборачивается к отцу.
— Твоя супруга, — говорит римлянин, — напоминает мне девушку, которую я знавал когда-то. Та же грация.
Они выходят в свежий вечерний воздух, а отец остается у двери; потом он делает шаг в сторону исчезающих в темноте людей, отступает и снова подается за ними, раздираемый порывом к действию и страхом. В конце концов он следует за римлянами на прогалину, а матушка прижимает ко лбу тыльную сторону запястья, заклиная Покровителя.