— Пойдемте, пойдемте со мной, Павел Карлович...
Они вышли в коридор и прошли в кабинет проректора. Лейст опустился на широкий кожаный диван, усадил рядом Штернберга и, наклонясь к нему, негромко — по-немецки, чего не позволял себе уже почти четыре года, — спросил:
— Что ж это будет? Ведь не может это быть?
— Может, — весело и по-русски ответил ему Штернберг. — И не только может, а уже...
— А государь император? — тоже по-русски спросил Лейст.
— Тю-тю государь император, — сказал Штернберг, глядя в растерянные, блуждающие глаза проректора. — Тю-тю и государь, и император, и все господа министры, и вся прочая, прочая и прочая... Тю-тю, Эрнст Егорович...
— Так что же это такое? Как вы это говорите, Павел Карлович?! Вы, заслуженный профессор, статский советник...
— А не будет больше статских советников, Эрнст Егорович! И действительных статских не будет! И не будет тайных советников! И Станислава не будет, ордена святого Владимира не будет! Ничегошеньки этого не будет, Эрнст Егорович! Все это кончилось! Понимаете, кончилось! На-все-гда!
— О майн гот! Что же это будет? Ведь появятся все эти — социальные демократы! И большевики! Вы, Павел Карлович, слышали о таких — большевиках?
— И слышал. И видел.
— Вы видели настоящего большевика? О, хотел бы я посмотреть, что это есть такое?
— Смотрите.
— На кого это смотреть?
— А на меня. Я большевик.
И, не дожидаясь ответа совершенно растерявшегося Лейста, засмеялся и вышел из кабинета проректора. Шел по коридору и смеялся. Тому, что тот самый выход из подполья, о котором он столько думал, произошел так смешно, просто комически, в кабинете проректора. Ну да, он вышел из подполья. Может всем говорить, наплевав на конспирацию, что он большевик! И может теперь ходить на собрания, выступать у рабочих, он теперь большевик, как и все его товарищи! Свобода! Вот теперь он понял, что такое свобода!
Да, но что же он должен делать? Не стоять же в коридоре университета и кричать, что он — большевик? Он должен работать.
Был уже поздний вечер, когда он вернулся. Варвары не было. Ее очень долго не было. Штернберг понимал, что она уже там: заседает, обсуждает, решает. Ждать ее было нестерпимо трудно.
Варвара действительно пришла поздно. Измученная, усталая, озабоченная и такая радостная, что не было сил сказать ей слово упрека.
— Да, да, — сказала Варвара, села на стул и засмеялась. — Вот он, первый день свободы! Ну, товарищ заслуженный профессор, увидел, наконец, синее небо?
— Я-то увидел, Варюша. Увидел. А где ты была?
— В Мертвом переулке. У Владимира Александровича Обуха. Сбежались к нашему доктору все, кто мог.
— Кто ж там был? — с некоторой завистью спросил Штернберг.
— Да все старики москвичи были. Петр Гермогенович Смидович — ты его знаешь, это брат Вересаева. И Ольминский, и наш Иван Иванович Скворцов, и Виктор Павлович Ногин, и Землячка, и Сольц, — да было человек десять — двенадцать, а кричали мы так, как будто нас сотня была! И невозможно привыкнуть к этому чувству: не надо говорить шепотом, не надо оглядываться.
— Ну и что?
— Ну конечно, не банкет мы устраивали, хотя Владимир Александрович и достал из своих тайных погребов две бутылки вина. Праздновать некогда! Мы довольно быстро договорились о самом главном: о мобилизации на развертывание революции всех партийцев и всех московских рабочих. Написали обращение к рабочим, тут же наши повезли его в типографию. Пока нет еще точных сведений из Питера. Но очевидно, что в Думе хозяйничают даже не кадеты, а октябристы. Ха! Родзянко во главе революции! Красивая картинка! Но мы завтра же приступим к созданию Советовэна заводах, в районах... Теперь нам предстоит работа!
Рано утром Штернберг прибежал в обсерваторию. Он зажег свет в темной и пыльной кладовой негативов и стал вытаскивать старые папки. Совершенно безошибочно он нашел ту самую. Теодолитные съемки...
За этим занятием его застал Блажко.
— Вы материалы к съезду готовите, Павел Карлович?
— К съезду? Какому съезду? — И от души расхохотался. — Нет уж, увольте, голубчик, от астрономического съезда и прочего небесного... Разве теперь съездом надобно заниматься? Рассчитывать до шестого знака орбиту нового астероида?..
— Да, пожалуй, не до этого...
— Ну и я так думаю. Сегодня все отменяется! Сегодня революция!
Планы города, сделанные десять лет назад, Штернберг убрал в стол и запер. Вчера Варвара сказала, что только теперь и начнется борьба. Вместо протухшего и обанкротившегося царька, вместо таких болванов и истериков, как Протопопов и Щегловитов, придется иметь дело с октябристами Гучковым и Рябушинским, с прожженными политиканами-кадетами. Они возьмут власть и ради ее сохранения пойдут на все...
В Москве — революция. Сегодня в этом можно было уже не сомневаться. Улицы в красных флагах, висящих на домах, а то и прямо воткнутых в снег. Флаги были узкими; с трехцветного содрали белую и синюю полосы и оставили только пламенеющий язык красной материи. Газетный киоск закрыт, висело написанное карандашом объявление, что сегодня газет не будет. Тут же рядом наклеена листовка. Та самая, о которой вчера рассказывала Варя.
Он стоял, читал и перечитывал: «Товарищи! Бросайте работу! Солдаты! Помните, что сейчас решается судьба народа. Все на улицу! Все под красные знамена революции! Выбирайте в Совет рабочих депутатов! Сплачивайтесь в одну революционную силу!» Он ее перечитывал, эту листовку, которую никто не срывал, которую, стоя с ним рядом, читали вслух мужчины и женщины — пресненцы, рабочие.
Трамваи не ходили. Густые толпы кричащих людей с красными флагами посреди мостовой. С винтовками на плече прошла какая-то воинская часть, духовой оркестр впереди и играет «Марсельезу» так, как будто это был привычный «Егерский марш». Разрезая толпу, ехала артиллерия. Рыжие лошади неторопливо тащили трехдюймовые пушки. По бокам и позади пушек — артиллеристы. Конские гривы и сбруя были украшены алыми лентами, на зарядных ящиках сидели мальчишки и изо всех сил кричали: «Нам не надо златого кумира, ненавистен нам царский чертог...» Штернберг смотрел на ликующих мальчишек. Они, наверное, и не знают, что значат эти слова: «кумир», «чертог». Но знают, что поют революционное! А пушки те же... Точно такие, из каких расстреливали таких же мальчишек здесь же, на этой же улице, тогда, в декабре пятого... Да, пушки нельзя выпускать из рук!..
У Никитских ворот он увидел слева на бульваре густые клубы дыма.
Штернберг быстро пошел по Леонтьевскому, а потом к Гнездниковскому. Мимо него бежали радостные мальчишки и кричали: «Охранка горит! Полиция горит!»
— Вот, Павел Карлович! Дождались! Поздравляю вас со свободой!
Штернберг остановился и обернулся. Рядом с ним стоял запыхавшийся студент с красной повязкой на рукаве. На повязке лиловым химическим карандашом было жирно написано: «Милиц.». На портупее через плечо у студента висела полицейская шашка, за поясом заткнут наган с остатками оранжевого шнура. Студент был знакомый, с физмата. Штернберг покопался в своей памяти и мгновенно вспомнил его фамилию — Урбанович.
— И вас со свободой!
— Какая радость, Павел Карлович! Горит охранка! Горит осиное гнездо!
— Горит. И очень плохо, что горит. Как вы думаете, кто поджег охранку?
— Ну, как это кто? Рабочий класс, Павел Карлович! Революционный народ!
— Ох и наивный же вы человек, коллега! Охранку наверняка подожгли сотрудники полиции, жандармы, подожгли провокаторы, чтобы уничтожить следы своей деятельности! Вы милиционер?
— Да.
— Товарищ Урбанович! Немедленно найдите всех ваших товарищей, всех сознательных студентов, рабочих! Оцепите охранное отделение, тушите здание, не подпускайте никого посторонних. Главное — сохранить бумаги! Подбирайте все бумаги, складывайте их в надежное место, поставьте охрану! И действуйте немедленно! Тех, кто особо старается уничтожить бумаги, арестовывать! Немедленно действуйте!