— Это где же?
— А!.. Лебедева, как некогда Ломоносова, нельзя отставить от университета... Где он будет, там будет и университет.
— Да будет вам, Петр Петрович!.. Что вы это говорите обо мне в выражениях таких, будто некролог мой пишете!.. Расскажите лучше, что происходит в Московском императорском университете? Вы там сегодня были?
— А как же! Был. Кладбищенская тишина. Не видно ни студентов, ни профессоров. Проходил мимо одной аудитории, слышал сквозь дверь козлиный голос Лейста. Спросил у служителя. Оказывается, он читает перед пятью студентами... А надрывается!.. Старается, чтобы все его слышали...
— Ну, еще бы! Настало его время. Его да его сиятельства графа Комаровского. Эти сейчас расцветут. Как чертополох и бурьян на пустыре... Ну, а как там наши?
— В подвале видел только Евгения Александровича. Удивился, что он там: вертится между приборами, пишет что-то... Спросил у него, чем вызвано такое усердие в такое время? Без тени улыбки ответил, что готовит лабораторию к сдаче. Даже не спросил меня о вашем решении, Петр Николаевич! Спокоен, напевает что-то... Как будто он все это заранее знал и ничем не удивлен.
— Так оно и есть. Гопиус все знал заранее. Даже предупреждал некоторых наивных людей... Все-таки удивительный человек! Я его всегда пилю, ругаю за недостаточную активность в науке, а сам любуюсь его огромной внутренней свободой, потрясающим чувством собственного достоинства... Казалось бы, целиком зависит от университета: работает только у нас, живет тут же, в казенной квартире. Какие-то у него сложные семейные обстоятельства: вторая семья, двое или трое детей... При его репутации, ненависти к нему начальства никуда на казенную службу не примут, а к промышленникам он питает не меньшее отвращение... И вот при этаком положении абсолютная независимость суждений, поведения... Согласитесь, Петр Петрович, не часто такое встретишь в наше время!
— Знаете, что он делает, Петр Николаевич? Откладывает в сторону приборы, которые еще не внесены в реестр, в опись оборудования. Спрашиваю: зачем? Отвечает: для того, чтобы забрать. По-моему, он и некоторые ваши приборы, уже записанные в инвентарь, собирается сделать хапен зи гевезен...
— Каким же это образом? А главное, зачем? Куда он собирается это все забирать? Смешно! Ко мне на квартиру, что ли? В домашний, так сказать, музей?
— Ну, как это он сделает, его учить не нужно. Он может вместо прибора для измерения давления света подставить шведский примус. Университетские чиновники не отличат один от другого. А что надо забирать из лаборатории все, что плохо лежит, в этом я с ним совершенно согласен! Мы с ним не сговаривались, а думаем совершенно одинаково. Где будет Петр Николаевич Лебедев, там будет и лаборатория, там будут и его ученики! Не знаю, не представляю еще себе, как все это будет происходить, но уверен, что так и будет!
— Люблю оптимистов! Но все равно спасибо за добрые и лестные слова, Петр Петрович. Мы с вами свои люди, не нуждаемся ни в комплиментах, ни в утешении... Подождем, подождем, посмотрим, как дальше будут развиваться события...
А события развивались быстро. В московских газетах ежедневно печатались списки профессоров и приват-доцентов, подавших в отставку... С удивлением и каким-то страхом следили в России, как быстро, как мгновенно разваливается старейший русский университет. Уходили все, кто составлял гордость русской науки, ее настоящее и будущее. Ушли Умов и Вернадский, Чаплыгин и Цингер, Кольцов и Сакулин, Виноградов и Сербский, Тимирязев и Кончаловский, Цераский и Зелинский, Жуковский и Худяков... Уходили со всех факультетов, почти с каждой кафедры. Дрогнули такие, казалось бы, консервативные факультеты, как юридический, медицинский...
На противоположной стороне узкой Моховой стояли любопытствующие и глядели на знаменитое, столь знакомое всем здание университета. Оно стояло одинокое, почти вымершее. У ворот и в подъездах чернели полицейские шинели. Юркие субчики с отсутствующим выражением на лицах слонялись вдоль университетской ограды. Когда кто-нибудь из прохожих останавливался у ворот, они подходили и шипящим шепотом говорили: «Проходите, проходите, господин, не задерживайтесь...»
Внутри университета были пустынны огромные коридоры. Несколько студентов слонялись по ним, провожаемые внимательными взорами полицейских, стоящих у дверей тех редких аудиторий, где читались лекции. Но после того, как студенты, собравшись кучкой у дверей аудитории, встретили свистками выходящего Лейста, исчезли из университета и эти немногие... Но Эрнст Карлович Лейст, ах, Лейст — он не сдавался, нет! Каждый день, провожаемый двумя полицейскими, он быстро проходил по коридору от профессорской до Большой аудитории, выделенной для лекций профессора метеорологии. Навстречу Лейсту дружно подымалась вся аудитория. В этой сплоченности, впрочем, ничего удивительного и не было, так как аудитория состояла всего из одного студента. Лейст подымался на кафедру, оправлял сюртук, нервно потирал мокрые руки и решительно начинал: «Милостивые государи!..» Два часа городовые скучно переминались у дверей аудитории. Пост был спокойный, но уж очень скучный, тоскливый какой-то... Через два часа выходил профессор, застоявшиеся городовые весело провожали его назад в профессорскую. После этого осторожно открывалась дверь аудитории, оттуда выглядывал тот студент, которому — единственному! — доставалась вся эрудиция Лейста. В коридоре никого не было, и усердный студент быстро исчезал в университетских недрах, чтобы завтра оттуда вынырнуть и занять свое место в этой же аудитории. О таинственном поклоннике лейстовских лекций по университету ходили легенды. Одни утверждали, что студенческого у него только тужурка, а штаны, штаны — они с полицейским кантом... Другие исследователи стояли на том, что студент настоящий, но соблазненный немалой платой, получаемой от профессора за свое усердие. Впрочем, вариант этот был отвергнут, так как скупость профессора метеорологии была общеизвестна, а получать вспомоществование от ректората он не мог, ибо создать этот ректорат пока еще не удавалось...
На заседание университетского совета 4 февраля старое руководство не пришло. Стало известно, что попечитель предложил должность ректора профессору Зернову, но тот отказался, даже не пришел на заседание. По поручению попечителя заседание вел профессор граф Комаровский. Ему трудно было изображать из себя опытного политического деятеля, этакого хладнокровного спикера, успокаивающего парламентскую стихию. Уже стало известно, что делегацию, уехавшую в Петербург, Кассо отказался принять. Комаровский тихо, как бы про себя, прочитал полученный высочайший указ об увольнении профессоров Мануйлова, Мензбира и Минакова. Прочитав, он умоляюще посмотрел на почтенных профессоров: может быть, хватит, господа профессора? Для поддержания своей благородной репутации сделали всё: обратились во все инстанции, чуть ли не до монарха дошли. Ничего не вышло, ну и хватит...
Но бо́льшая часть господ профессоров вела себя так, как будто они были не профессорами, а студентами... Не только Климентий Аркадьевич Тимирязев, чья репутация в глазах начальства была уже давно безнадежно испорчена, но даже такие спокойные и благонамеренные люди, как знаменитый хирург Рейн, — даже они кричали с места дерзкие и непозволительные слова, просто как студенты на сходке!.. Спикера из графа Комаровского не получилось, он еле отбивался от ораторов, которые совсем не парламентски, крайне непочтительно, говорили о высоких университетских начальниках.
Так ничего и не решив, поздно за полночь профессора расходились и разъезжались по домам. Парные выезды, помесячно нанимаемые лихачи, обыкновенные ваньки выезжали из университетского двора на Большую Никитскую.
Лебедев с Зелинским вышли на улицу и свернули в Долгоруковский переулок. Лебедев был молчалив, от вчерашнего оживления в нем ничего не осталось; на заседании он не проронил ни одного слова, хотя в его сторону Комаровский смотрел с наибольшим страхом — так хорошо была известна всем несдержанность, ну просто недопустимая грубость профессора Лебедева!.. Лебедев и на улице так же угрюмо и затаенно молчал. Они шли с Зелинским, оба высокие, статные... Как будто по команде, они вдруг остановились и обернулись назад...