— Петя! — Голос Валентины Александровны был умоляющ. — Я прошу тебя: послушайся Евгения Александровича. Семинар все равно не состоится. Ты ведь знаешь, как Евгений Александрович строг ко всяким пропускам занятий. А если уж он говорит... И ты все равно собирался быть очень недолго в лаборатории. Сегодня же у Владимира Ивановича академический обед. Ты забыл?
Лебедев уже никак не мог вспомнить, кто прозвал ежемесячные обеды у Танеева «академическими». Меньше всего эти обеды напоминали то чинное, спокойное, почти величественное, что обычно связывают со словом «академическое»... Владимир Иванович Танеев был одной из самых больших достопримечательностей Москвы. По всем своим родственным связям, богатству, повадкам, он был тем, что называется «большим барином». А в действительности Танеев был в глазах начальства одним из самых «красных» среди московской интеллигенции. Друг Маркса, человек, громогласно объявляющий себя социалистом, адвокат, бесплатно бравшийся за защиту политических, Владимир Иванович Танеев сохранил от своего барского происхождения прежде всего старомосковское хлебосольство. Каждый месяц, в строго соблюдаемый день, он организовывал обеды с участием московских профессоров, писателей, артистов.
Инициатором этих обедов был самый близкий и любимый друг Танеева — Климентий Аркадьевич Тимирязев. Конечно, ему же, а не Танееву, не очень-то разбиравшемуся в пестром хороводе московской профессуры, и принадлежал выбор участников обедов. И Лебедев знал, что там сегодня будут только те, кто ему всегда приятен, что там будет свободный и непринужденный разговор, меньше всего похожий на обычные разговоры на профессорских обедах.
«Академические обеды» Владимир Иванович Танеев обычно устраивал в ресторане «Эрмитаж» в первое воскресенье каждого месяца. Лишь иногда, очень редко, эти обеды — с более узким кругом участников — переносились к нему на дом. В приглашениях, которые Владимир Иванович загодя разослал, и было сказано, что на этот раз «академический обед» состоится не в «Эрмитаже», а у него, в Малом Власьевском.
Лебедев и Эйхенвальд не спеша шли пешком по знакомым с детства местам: по Волхонке, через Пречистенские ворота, по богатой и нарядной Пречистенке. В старой, с детства запомнившейся аптеке солнце высвечивало большие цветные шары; бородатые городовые стояли на углу особенно знатных переулков. Впрочем, знати теперь в Пречистенских переулках поубавилось. Еще блестел свежей краской недавно отремонтированный великолепный дом Селезневой на углу Хрущевского переулка. Там сейчас помещался Дворянский институт. За решеткой ограды был виден огромный густой сад, с дорожками, расчищенными от снега, с фонариками катка в глубине. А почти напротив особняк Станицкой стоял обветшалый, нежилой. С колонн парадного фасада осыпалась штукатурка, окна закрыты некрашеными щитами, камень из фундамента выпал...
Профессора свернули в Мертвый переулок.
— Знаешь, Саша, как я боялся ходить в этот переулок! Мне все казалось, что здесь повсюду должны быть мертвецы, что он поэтому так и называется... Даже тебе стыдился признаваться в этом страхе. И представь себе силу детских впечатлений: до сих пор питаю к этому милому и прелестному переулку какую-то скрытую неприязнь. Даже не хотел бы жить в нем. Вот дичь-то!..
— Нет, мне он никогда мертвым не казался. Помнишь, тут был такой старый деревянный дом, во дворе жила девочка, в которую мы были с тобой тайно влюблены. Она шла в гимназию, а мы немного за ней поодаль... Так и не узнали мы, кто она и как ее зовут... Мне в этом переулке не нравится только то, что в нем сломали старые дома и понастроили эти особняки — они слишком богаты, чтобы быть красивыми.
— А что, у вас, людей искусства, богатое и красивое — понятия взаимоисключающие?
— Я, Петя, занимаюсь, как тебе известно, физикой, а не искусством. Но кажется, Витрувий сказал, что тот, кто не умеет строить красиво, строит богато. Впрочем, ты сам с подозрительностью относишься к красивым физическим приборам.
— Красота физического прибора не в его внешнем блеске, а в физической идее, в нем заложенной. Красоту ему придает мысль, изящное решение задачи...
— Да ведь так обстоит дело и с архитектурным сооружением. И с картиной художника. И со стихотворением поэта. И с симфонией композитора. Ты, Петя, хотя и не признаешь никакого родства между наукой и искусством, но все же убедишься когда-нибудь, что это совсем не так. Есть какие-то общие законы, их связующие...
Справа остались новые богатые особняки Миндовского, Корзинкиной, Якунчиковой, с огромными зеркальными — цельного стекла — окнами, с мрамором и вычурными перилами лестниц. Дальше стоял большой новый многоэтажный дом.
— Конечно, Петр, в таком доме наверняка удобнее жить, нежели в старом деревянном особняке со скрипучим паркетом, осевшими косяками, дымящими кафельными печами. А мне все же жалко эти старые дома... Ты бы хотел жить в таком новом большом доме?
— Я хотел бы жить до конца дней в моей старой и неудобной профессорской казенной квартире. Надеюсь, что так и будет. Мой настоящий дом — моя лаборатория. И для меня удобство квартиры зависит только от расстояния, которое мне нужно пройти от нее до лаборатории...
Они миновали церковь Успения-на-Могильцах и свернули в маленькие уютные переулки. Снег в них не расчищали, ездили по ним редко, и поэтому они были непривычно свежими, белыми, чистыми. А вот и Малый Власьевский переулок, вот и знакомый старый, деревянный, отделанный под камень одноэтажный дом с мезонином. Как и положено в старом московском доме, крыльцо было во дворе, у ворот нетерпеливо перебирал ногами рысак, запряженный в маленькие изящные сани с синими электрическими фонариками на концах оглобель.
— О! Знаменитый выезд Вернадского здесь! Значит, Владимир Иванович уже рассказывает о последних новостях...
В комнатах танеевского особняка было тепло, пахло пылью, старыми слабыми духами, старыми книгами, что стояли кругом в шкафах, лежали на широких подоконниках или же просто стопками были сложены на полу обширного кабинета хозяина. На огромном кожаном диване, что шел полукругом вдоль стены, уже сидели участники традиционного обеда. Встретив гостей, хозяин ушел хлопотать о деталях обеда, к которому он относился не менее серьезно, чем к другим своим занятиям. Лебедев и Эйхенвальд обходили кабинет, здороваясь со всеми хорошо им знакомыми людьми. В углу знаменитого «танеевского» дивана сидели отец и сын Тимирязевы. Ассистент Лебедева Аркадий Климентьевич Тимирязев был странно схож и не схож со своим отцом. В нем не было ничего от нервного изящества и элегантности старого Тимирязева. Плотный, медлительный в движениях, неторопливо закругляющий каждую фразу. И только лицо с отцовской бородкой, глаза и рот неопровержимо доказывали его родство со знаменитым и буйным московским профессором.
Тимирязев, вздергивая голову, поминутно откидывая со лба непокорную прядь, яростно нападал на Вернадского:
— Нет-нет, Владимир Иванович, это мы — люди вне политики — можем только ужасаться, негодовать, высказывать свое возмущение... А вы — вы политик! Вы состоите в руководстве вашей этой кон-сти-ту-ци-он-но-, так сказать, демократической партии! И притом вы, государственный деятель — член Государственного совета, в вашей любимой Англии были бы пэром, лордом... И раз вы верите в конституцию и демократию, то повлияйте, повлияйте на ваше, извините за выражение, конституционное правительство!.. Тем более, что в руках вашей партии самые влиятельные русские газеты! В конце концов, речь же идет не об ответственном министерстве, а о возможности в России учиться, получать настоящее образование, двигать вперед науку...
Вернадский неторопливо отбивался от наскоков Тимирязева:
— Ну далась вам, Климентий Аркадьевич, наша партия. Вас кадеты приводят в неистовство, как красная тряпка — быка... Вы же отлично знаете, что у нас в России все ненастоящее: и партии ненастоящие, и парламент ненастоящий, и Верхняя палата — наш Государственный совет — это тоже ненастоящее. В Государственном совете я представляю русские университеты. Стоит Тихомирову и Кассо выгнать меня из университета, как я вылетаю из Государственного совета! Так дорого стоит мое пэрство? Ломаный грош!