— Лена! Да ведь я чувствую… внутри сердца… здесь…
— Ничего ты еще не можешь чувствовать… Ты еще слишком молод… У тебя горячая кровь… пылкое чувство… которое так же легко вспыхивает, как и гаснет.
— Да разве я не испытал, Лена, разлуки с тобой? Разве я не выдержал испытания?
— Да! Три, четыре месяца ты можешь прожить без меня… но прожить год — целый год, на это едва ли у тебя достанет сил… Во всяком случае, это испытание… В год ты не умрешь… И лучше умереть… — Она немного остановилась… — чем сделать из жизни… адские мученья…
Она быстро встала и сильно побледнела.
— Я не прощаюсь… Не вдруг… Но это решено.
— Лена!
— До свиданья! — Она протянула мне руку и, не дожидаясь, чтобы я взял ее, быстро отвернулась и пошла.
— Лена! — вскричал я и бросился за ней. Но она не сделала и двух шагов, пошатнулась и упала.
Не помню как я схватил ее на руки и бегом донес до их сакли.
— Скорее, ради Бога скорее, воды, спирту! — кричал я неистово.
Выскочила Надежда Степановна и помогла мне внести ее в комнату и положить на диван.
Через несколько минут она очнулась. Краска появилась на лице. Она стыдливо поправила расстегнутое платье, которое мы все облили водою, и первое слово ее было:
— Уйди, Володя! Мама, скажи, чтобы он ушел!
Я вышел, а не ушел и стоял, облокотись к столбу на крылечке.
Какая-то сухая горечь, острая, едкая, была в горле. Голова кружилась.
XCII
Через полчаса вышла ко мне Надежда Степановна.
— Уйди, ради Бога! Она все беспокоится, спрашивает, ушел ли ты или нет? Ей теперь нужен покой, сон… Уснет, и все пройдет. Уйди, сделай милость!
— Тетя! — вскричал я и схватил ее руки. Не знаю, что я хотел сказать ей, но вдруг слезы задавили грудь. Я махнул рукой, закрыл лицо руками и с истерическим рыданьем бросился бежать.
Я бросился к себе на постель и ревел, и голосил как маленький ребенок.
Что же? Быть может, и в самом деле я был еще мальчик.
Но как все это совершилось нежданно, негаданно! Как далеко вчера от сегодня. Как будто поддразнила меня злая судьба и крестом, и офицерством, чтобы сразу все отнять, что дороже мне и креста, и офицерства. (По крайней мере, я так тогда думал.)
Я сорвал с себя крест, сорвал эполеты. Я снова очутился в своем простом казакине. Я даже думал что-нибудь совершить весьма непохвальное, пакостное, за что бы меня разжаловали опять в солдаты.
И все это делалось с плачем, с всхлипыванием. Одним словом, я был тогда действительно похож на мальчика, или, скорее, на капризную бабенку, которую ничем нельзя утешить.
Несколько раз я приходил к Лене, но каждый раз Надежда Степановна выходила и прогоняла меня:
— Уйди ты, Христа ради, успокойся! Ничего нет серьезного. Мы уже и за Василием Иванычем посылали. Теперь она уснула. Не тревожь ты ее! Христом Богом тебя прошу.
Я ушел, немного успокоился и решил, что все это тучка, которая уже пролилась дождем и завтра совсем унесется.
Мало-помалу сердце утихло. Я уже начал мечтать о предстоящих радостях, и среди этих мечтаний сон накрыл меня любёхонько.
Проснулся уже поздно; был душный летний вечер. Я еще раз сбегал к нашим. Там все спать полегли. Отправился к Красковскому. Оказалось, что все крепостные собрались и отправились в соседнюю крепостцу делать вспрыски орденам и чинам.
Говорят, звали и меня, но не могли добудиться. Я ушел в горы. Душная ночь была тиха и душиста. Множество кузнечиков и цикад стрекотали в кустах. Я пробродил до самого рассвета. На рассвете еще раз прошел мимо дорогой сакли и отправился восвояси спать.
XCIII
На другой день проснулся я довольно поздно, свежий и покойный. День был такой ясный, жаркий.
Денщик сказал, что за мной уж дважды присылали.
— Что ж ты, болван, не разбудил меня! — удивился я. Надел я свой казакин, прицепил эполеты, надел беленький крестик и побежал к Лене.
Первое, что поразило меня, это дормез, который стоял у крыльца. (И как я не заметил его вчера, проходя ночью мимо сакли!) В него была впряжена шестерка фурштадтских лошадей. Около него толпились солдаты, мирные черкесы, армяшки и грузины.
Сердце у меня упало, я взбежал на крылечко и встретил Надежду Степановну, одетую по-дорожному.
Она отвела меня в сени в угол.
— Ради Бога, не смущай, не раздражай ты ее.
— Куда же вы едете?
— Это уж решено! Мы едем в Россию (тогда Кавказ еще не считался Россией). Будь покоен. Все это пройдет, уляжется, и мы снова вернемся. Но теперь ты ее ничем не разубедишь, не переменишь. Она уже решила.
В комнатах раздавались голоса, громкий говор. Я застал в них целую компанию. Тут были: Красковский, Прынский, Чупуров, Бисюткин, был Василий Иваныч, Семен Иваныч и даже была Ольга Семеновна и еще несколько наших «крепостных» дам. Одним словом, маленькая комнатка была битком набита. Все смеялись и шутили. Один только Бисюткин сидел бирюком.
Эта компания всего более меня поразила и даже озлобила. Как! Дают всем знать, всех собирают, а меня даже не повестят (я забыл, что за мной два раза уже посылали).
Лена сидела на диване также в дорожном платье. Она была бледна; глаза горели, но не были красны. В голосе ее слышалась раздражительная, истерическая, но твердая нотка. Она шутила и смеялась как ни в чем не бывало.
Я подошел к ней и протянул руку.
— Прощай, Лена! Ты едешь… не шутя?! — И я силился улыбнуться.
— Да! Мы уезжаем, — сказала она как-то небрежно, как будто дело шло о какой-то пустяшной увеселительной поездке. Я постоял молча с полминуты, кровь подымалась к горлу.
— Господа! — сказал я, обращаясь ко всем. — Невеста моя бросает меня, хотя я не подал к тому ни малейшего повода, бросает из-за прихоти, из-за пустого каприза.
Я чувствую только теперь, как я был жалок в то время. Но злоба душила меня. Мне хотелось бить, резать, рыдать.
— Господа! — вскричала также Лена и быстро поднялась с дивана. Она страшно побледнела, так что Надежда Степановна кинулась к ней со стаканом воды. — Так как жених мой обратился к вам с жалобой на меня, то будьте нашими судьями.
— Я не жалуюсь! — хотел я закричать, но голос изменил, и слова засели в горле.
— Жених мой, — продолжала она, — остается моим женихом. Никому в жизни, кроме него, я не буду принадлежать. Будьте свидетелями этого торжественного прощального обещания. Но я хочу быть счастливой с ним. Я предложила ему год разлуки, год тяжелого испытания для меня и теперь уезжаю от него. Если через год он останется верен мне, то вот моя рука ему.
И она протянула мне руку.
XCIV
В одно мгновение я был у ног ее. В одно мгновение все слезы, копившиеся внутри, хлынули неистовым потоком. Я целовал эту милую, дорогую руку, которую терял на целый год.
— Мама! Мама! — закричала она, стараясь освободить свою руку.
Надежда Степановна схватила ее. Несколько товарищей бросились ко мне и увели меня, рыдающего, в сени.
Бисюткин и Прынский, с подвязанной рукой, уговаривали меня пойти пройтись.
— Тебе легче будет! — советовали они.
— Стыдись! Офицер… ревет! — говорил басом Прынский.
Но в это время в комнатах хлопнули пробки, и выглянул Красковский.
— Господа! За здоровье жениха и невесты и за счастливый путь!
Меня почти насильно ввели опять в комнату.
Все подходили к Лене, к Надежде Степановне, ко мне.
Я молча чокался, говорил чуть слышно: спасибо! Молча целовался.
На дворе фыркали лошади. В растворенное окно смотрел жаркий день. Кругом была суетня. Все говорили. Никто не слушал. Лена куда-то исчезла. Надежда Степановна суетилась.
Помню, наконец, я услыхал их голос уже на дворе. Мы все пошли к дормезу. В нем уже сидели и Лена, и Надежда Степановна.
Лена протянула мне из окна руку. Я опять впился в нее и облил слезами. Она нервно выдернула ее и опрокинулась на подушки в угол кареты.