— Лена! — спросил я. — А помнишь Мирона, старого Мирона, который возил нас через пруд на душегубке?
— Еще бы не помнить! Как теперь гляжу на него. Рот раскроет, глаза вытаращит… такой смешной!
— Он умер третьего года весной.
— Умер! — И она тихо перекрестилась. — Царство ему небесное!
— Лена, а помнишь, как он раз забыл за нами приехать?
— Еще бы! Ты тогда был такой смешной. Все хныкал… чуть не расплакался.
— А ты была такая храбрая, сбиралась ночевать под кустиком.
— Ах! Помнишь, какой чудный, чудный был вечер! Тишина, тишина, и звездочки одна за другой… тихо, тихо… замигали…
— А помнишь Ламской пруд и нашу купальню?
— Еще бы!
— А помнишь, как ты тонула?
— Не смей, не смей об этом вспоминать!.. Слышишь, я не позволяю!!
И она вся покраснела, схватила меня за руку и зажала мне рот.
Я смеялся и все-таки вспоминал про себя, как раз она вышла из купальни, зашла глубоко в омут и, не умея плавать, начала тонуть; как я увидал это и, сбросив сюртук и сапоги, кинулся в воду и вытащил ее здравой и невредимой. Этот случай, в котором я фигурировал в качестве героя-спасителя, в тихой деревенской жизни был целым событием, о котором передавалось и рассказывалось всем соседям и дальним, и ближним чуть не целых два года.
— Лена, а если бы ты тогда утонула? Если бы я тебя не спас?
— Ну так что ж? Мы теперь не сидели бы здесь с тобой рядом… И только! ха! ха! ха! Ах, какой ты смешной! Мало ли что могло случиться и не случилось.
— Если бы ты утонула, то я бросился бы в воду в том самом месте, где ты утонула, и тоже бы утонул…
— Вздор! Вздор! Не смей об этом говорить… Слышишь, не смей!!
И она схватила меня за руки и смотрела прямо, сурово мне в лицо своими прекрасными голубыми глазами.
XCIII
Строго говоря, ее нельзя было назвать красавицей. У нее был крутой открытый лоб, пухленькие губки и несколько толстоватый, вздернутый кверху носик. Но она была необыкновенно мила, симпатична. С ней сердцу как-то легко дышалось, свободно. С ней чувствовалось что-то теплое, сердечное, родное. И может быть, это вследствие того, что она была необыкновенно проста, откровенна, бесхитростна.
— Лена, — спросил я, — сколько тебе лет теперь?
— Сорок лет, три месяца и два дня.
И она засмеялась.
— Нет! Кроме шуток.
— Я старше тебя четырьмя годами.
— Нет! Ты моложе меня четырьмя годами. — Я не выпускал из своей руки ее маленькой, пухленькой ручки с тоненьким колечком змейкой и вдруг почувствовал, что крохотная ручка и все существо этой милой, доброй девушки стали мне удивительно дороги. Я нежно, с глубоким уважением прижал эту ручку к губам.
— Это что за нежности! — удивилась Лена.
— Лена! Я люблю тебя.
— Еще бы ты не любил. Ведь я сестра твоя.
— Какая же сестра! Троюродная… Нет! Лена, я люблю тебя крепче, сильнее: чем «40 тысяч родных братьев».
Она быстро выдернула свою руку из моей руки, оправила платье, причем спряталась ее маленькая ножка в прюнелевом ботинке и зашумели юбки.
— Ты все вздор и глупости говоришь, — сказала она строго.
— Нет! Лена. Это серьезно! Это весьма серьезно.
— Перестань, перестань. Глупости!.. Или я уйду и буду с тобой как чужая.
— Лена! Я на этих днях был влюблен. Страстно влюблен; а тебя я люблю просто, глубоко и крепко.
— А та, в которую ты был влюблен… она хорошенькая?
— Красавица!.. Таких красавиц я не встречал еще в жизни и, вероятно, больше не встречу.
— Что же ты ей так же признавался в любви?
— Д-да!.. Она, знаешь ли, Лена, она — нехорошая женщина!.. Она балаганная актриса… Жидовка!..
— Фи!.. — И она отодвинулась от меня.
— Лена! Лена! Если б ты знала, как хороша она! Ты сама бы влюбилась в нее… Ты только представь себе…
— Ничего я не хочу представлять! — сказала она и быстро поднялась с дивана.
В это время из дальних комнат, зевая, выплыла Надежда Степановна.
— Вот вы где?! Который-то час? Пора самовар давать… Ефрем!
Через час мы пили чай, опять с приправой заграничных воспоминаний. Только Лена почти не вмешивалась в разговор. Раза два я поймал ее сосредоточенный взгляд, который вопросительно смотрел на меня. И каждый раз она со смущением отвертывалась.
Один раз она совершенно неожиданно и некстати обратилась к Надежде Степановне с вопросом:
— Мама! Не правда ли, все мужчины гадкие?..
— Вот тебе здравствуй! — засмеялась Надежда Степановна. — Отчего же все?
— Все, все! Они готовы тотчас же влюбиться… Только покажи им хорошенькую женщину… хоть бы эта женщина была балаганная актриса. Жидовка! Фи!..
— Это ты, что ли, влюбился? — обратилась она ко мне и посмотрела на меня полунасмешливо-полусерьезно.
— Д-да!.. Нет!.. То есть это один из моих близких… знакомых… — пробормотал я, наклонясь над стаканом чаю и чувствуя, как краска заливала мне щеки и уши, и шею.
XCIV
После чая я почти тотчас же распрощался, несмотря на все уговаривания Надежды Степановны остаться.
— Вера Михайловна придет, — говорила она, — и Аграфена Андреевна обещалась заехать. Мы засядем в бостончик, по маленькой. Чай, еще не разучился играть-то?..
Но я решительно отказался, отговариваясь делами.
— Какие такие у тебя дела?.. Так себе. Спать заляжешь или по амурной части будешь бегать.
— Нет! Нет! Право же, не могу.
— Ну! Бог с тобой. Завтра приходи обедать. — И она поцеловала, перекрестила меня и потрепала по щеке, прибавив со вздохом: — Сиротинка бедная!
В переднюю вышла провожать меня Лена.
— Лена! Ты не сердишься на меня?
— За что?
— За то, что я рассказал тебе о том, о чем не следовало рассказывать… тебе… такой чистой, невинной душе…
Она смотрела на меня вопросительно.
— Лена! Дай мне руку на прощанье.
Она протянула ручку и крепко пожала мою руку, но когда я хотел поцеловать эту ручку, то она быстро выдернула ее и убежала.
Я вернулся домой, полный тихого восторга и внутреннего трепетного благоговения перед этим детски-чистым сердцем. Я не смел сравнивать ее с Сарой. Это сравнение мне казалось оскорблением, кощунством. И ни одной нежной, любовной струнки к Саре не звучало теперь в моем сердце. Оно все было полно новой, восторженной и тихой любовью. И если кому-нибудь странен покажется этот крутой вольт-фас, это быстрое увлечение, то что же делать?! Такова была моя влюбчивая, страстная натура в 22 года моей жизни.
Я отворил окно и опустился на стул. Вдали за городом виднелись леса и луга. (Гостиница стояла на небольшом пригорке.) Солнце покрывало все своими теплыми, красноватыми тонами. Я мечтал о полной, довольной семейной жизни вдвоем, с милой Леной. И мне казалось, что выше, святее этого счастья нет и быть не может…
Вдруг резкий отрывистый звонок разогнал все мои мечты. Степан отворил. Вошла Сара, и я вдруг вспомнил все. Вспомнил вчерашнюю сцену и обещание Сары прийти сегодня и принести 20 тысяч.
Она была вся в черном, точно в трауре. Даже шляпка была черная. Лицо было необыкновенно бледно, как бы похудело, а заплаканные глаза смотрели злобно и угрюмо.
— Сара!.. Ты пришла! Это мило, благородно!..
И я бросился к ней, подставил стул, усадил; затем, войдя к Степану, в переднюю, приказал ему часа на два провалиться сквозь землю. Он сказал «слушаю-с!», быстро схватил шапку и исчез. Я запер за ним дверь, и мы остались вдвоем.
— Я принесла вам ваши деньги. Вот, сочтите! — И она подала мне толстую пачку изорванных и засаленных бумажек.
— Это после, — сказал я и сунул пачку в комод… — Главное — ты пришла ко мне!.. Что же ты не сбросишь мантильи и шляпы…
Она встала, и я снял с нее мантилью.
Я все еще был под тем добрым веянием, которое ограждало меня как щитом и делало чистым, целомудренным. Никакое волнение не закипало в крови, и нервы молчали. Но это продолжалось недолго и улетело в одно мгновение.