Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Помню солнечное морозное утро. Сквозь окно лазарета виднелись вершины, покрытые снегом, которые ослепительно блестели на солнце.

Помню, Марья Александровна (то есть та из двух моих сиделок, которую я принимал за Марью Александровну) сильно хлопотала около меня, и в первый раз я смутно начал различать и понимать ее слова.

«Да это не Марья Александровна! Совсем не Марья Александровна», — думал я и усиленно вглядывался в нее и старался припомнить сквозь темную пелену больного сознания и памяти, кто бы могла быть эта женщина или девушка?

Она подала мне чай. Я пристально посмотрел на нее. Но темная завеса сумасшествия опять скрыла все из моего жалкого сознания.

Она опять подошла ко мне с тарелкой, на которой лежали булки.

Я помню как теперь, что она держала небольшую тарелку за край. Один палец выставился из-за этого края, и на пальце блестело кольцо. Что это за кольцо?

Но она опять отошла, скрылась.

Где я видел это кольцо? Боже мой! Когда я его видел? Это было давно, давно!

Ах! Как мне тогда было хорошо, легко! Солнце так же светило в окно, но только другое солнце! Кольцо, кольцо змейкой на маленькой, пухленькой ручке…

Боже! Мы сидели на мягком турецком диване. Я поцеловал тогда эту ручку… я рассматривал это кольцо…

И вдруг!

Волна воспоминания нахлынула, охватила сердце, и в моей бедной голове все стало ясно.

— Лена! — прошептал я чуть слышно, как бы боясь, что светлый сон исчезнет. — Лена! — Сердце замерло… и вдруг затрепетало, затрепетало бурно, бешено, радостно.

— Лена! — закричал я как сумасшедший и вскочил с койки.

Она явилась на пороге. Я бросился к ней, к ее ногам. Я охватил ее колени. Я трепетал и рыдал как безумный.

А она тихо, истерически смеялась, плакала и гладила мою голову.

Да, это было тоже безумие, но безумие радости.

LXVI

Когда рассеялся первый взрыв этой радости и мы сидели втроем на моей лазаретной койке, я, Лена и Надежда Степановна (которую я принимал в моей болезни за Авдотью), то эта минута полного сознательного счастья была единственная, высшая, лучезарная минута во всей моей жизни.

Я чувствовал ощущение больного, который вернулся к жизни — и к какой жизни!

Куда же исчезли вдруг моя тоска, моя мизантропия, отчаяние, весь мой пессимизм?

А Лена постоянно беспокоилась, оглядывалась на дверь и ждала Василия Ивановича. Она боялась, не вреден ли мне этот радостный разговор, как всякое волнение, не лучше ли дать мне теперь совершенно успокоиться, уснуть, тем более что ночь я спал очень плохо?

Наконец Василий Иванович явился. С ним пришли Винкель и еще кто-то из офицеров.

Все дивились моему кризису. Винкель доказывал, что Лена моя спасительница. Я не спорил, и мы обратились к Василию Ивановичу как к оракулу: что и как дальше делать?

— Да теперь что же делать! Усиленное питание, прогулка, и мы вас выправим через неделю или две.

— Да что же это было со мною? — спросил я.

Он пожал плечами.

— Меланхолическая мания. Что мы знаем в этих вещах!

— Да какая это мания? С чего?

Но он ничего не мог объяснить и растолковать.

Только позже, гораздо позже московский психиатр сказал мне:

— Знаете ли что? Вас спасло колечко, которое вы увидали на руке вашей невесты. Это колечко вызвало в вашем представлении момент, совершенно ясно и резко определенный в вашей памяти и чувствах. За этим моментом пошел последовательный ряд ассоциаций, представлений, и этот ряд привел в порядок все остальные ряды и поправил всю машину ассоциированных представлений.

Не знаю, насколько верно это объяснение, но только на третий день после того, как ко мне вернулся рассудок, у меня хлынула совершенно неожиданно кровь горлом, и с этим естественными кровопусканием окончились все «потемнения» моего сознания.

LXVII

Помню, что я тотчас же воспользовался дозволением Василия Ивановича, и мы отправились втроем гулять по окрестности.

Помню этот радостный, торжественный день. Мне кажется, что мы тогда с Леной превратились оба в настоящих ребят. Мы поминутно смеялись и плакали, бегали взапуски, бросали снежками в ворон с крепостной стены (около этой стены в тени лежало много снега).

— Тетя, — спросил я, смотря на милое, но исхудалое лицо Лены. — Тетя! Что же это она так похудела! Посмотрите, какая она, словно тень!

— Это она здесь истаяла в эти две недели. А приехала сюда ничего! Вот теперь, Бог даст, опять поправится…

— Мама! — прервала ее Лена: — А он о себе не говорит… Посмотрите, сам то каков! Шкелет!

— Скелет, а не шкелет.

— Ну, скелет! Кожа да кости! Такой ли был?

И у нее навернулись на ясных глазах слезинки, значит, и «шкелет» с кожей да костями, а все-таки был мил.

Мы прогуляли до самого обеда. Сделали визиты всем. Ходили втроем и впятером, и целой гурьбой.

Мне все представлялось, что я проснулся после долгого сна, — так ясно, свежо было в голове. Но Лена настаивала, чтобы мы вернулись домой. И мы, простившись со всеми, вернулись к ним.

Они наняли две комнатки, недалеко от меня, у одной казачки, муж которой был убит в последнем деле 6 октября. Устроились, хотя неудобно, но очень мило. Усадили, или, правильнее, уложили, меня и начали рассказывать.

Рассказывали обе вдруг — и мама, и Лена, перебивая друг друга или поддакивая друг другу. Я, помню, назвал их тогда Бобчинским и Добчинским.

Благодаря этим рассказам, повторенным с разными дополнениями и исправлениями несколько раз в течение жизни в крепости, вся эпопея следствия со всеми ее перипетиями стала мне совершенно знакома, как будто я сам был там и переживал эти перипетии вместе с моей дорогой Леной.

LXVIII

Лена привезла мне образок, найденный на теле моей покойной мамы. Образок висел на шее Лены, и я не хотел брать его у нее, но она настояла, говоря, что эта вещь должна быть вдвое дороже мне, чем ей.

— Если мне она дорога, — возражал я, — то она должна быть тебе еще дороже, так как я принадлежу тебе. Следовательно, через меня…

— Нет! Нет! Не умничай, а носи! — И она надела мне образок на шею.

— Я привезла тебе письма.

— Какие письма?

— Письма твоей матери и Бархаева.

Я раскрыл широко глаза и посмотрел на нее.

— Когда мы жили у тебя в деревне, то я раз подошла к письменному столу, что стоит, знаешь, в кабинете твоей матери. А мама и говорит: «Это стол старинный, выписанный из Вены. Его еще дед выписал для бабушки. В этом столе есть секретный ящик, вот тут где-то, сбоку. Но открыть его, говорит, кто не знает секрета, никак нельзя». Я начала пробовать медные инкрустации и карнизики в том месте, где мама указала, а мама махнула рукой. «Куда! — говорит. — Раз отец Володин призывал механика, тот бился чуть не три часа и ничего не сделал. Говорит: заперт на ключ, а без ключа не отопрешь». Правда это, Володя? Был механик или нет? Пробовал открывать и не открыл?

— Д-да! Это было… Но давно! Я чуть помню.

— И не открыл?

— Нет, не открыл.

— А я открыла!! И без ключа! И вот тебе, что я нашла там.

И она вынула из шкатулки и подала мне пачку сильно пожелтевших писем, перевязанных черной ленточкой.

— Я не читала их, милый, не читала! Не бойся! Я только показала маме почерк, и она сказала, что это письма твоей матери. А другие, должно быть, от Бархаева. Если бы эти письма попались мне в руки до следствия или во время его, то, извини, я все просмотрела бы их. Но ведь мы приехали к тебе в деревню уже после, когда все было кончено.

LXIX

Мы вместе с ней перечли все письма. Все они были разобраны по числам, лежали в полном порядке, и, кажется, ни одно письмо не было потеряно.

Они начинались с 1821 года, то есть с того времени, когда матери моей было 12 или 13 лет. Впрочем, этих сравнительно ранних писем было немного, всего два. Затем следовал длинный перерыв, и вся пачка принадлежала уже 1829 или 1830 годам. Там уже писала взрослая, вполне развернувшаяся девушка.

44
{"b":"902551","o":1}