— Вы только представьте, ваше превосходительство: если бы он чуточку промедлил, то сейчас на них все напали бы и всех бы перекрошили. Он бросился на них с истинным геройством и спас всех оставшихся.
Но, разумеется, этим уверениям «родной моей тетушки» не поверили и поручили разузнать некоторым офицерам у всех солдат, участвовавших в арьергарде, то есть произвести дознание, но под секретом.
Хотя мы слышали об этом дознании (так как в полку ничто не может остаться под секретом), но не придали ему никакого значения.
Ясно, стало быть, что основой той невероятной и неожиданной награды было приватное донесение моей тетушки Надежды Степановны.
— Не знаю, донес ли он, согласно ее словам или нет, — сказал Порхунов, — но дальнейший и окончательный ход делу был дан князем Петром Алексеичем, который две недели заведовал Кавказским отделением.
— Ах, — вскричала Надежда Степановна, — князь! Ведь он друг твоего отца, Володя!
Таким образом все дело объяснилось.
— Но почему же другим ничего нет? И почему все дело лежало так долго?
— Другим тоже есть, — сказал Порхунов.
— Кто? Кому?
— А лежало долго, вероятно, потому, что, по болезни А…ва, не хотели делать доклад.
И только что он разъяснил это, как Бисюткин вбежал и кинулся целовать меня. Он расцеловал ручки у Лены, поцеловал Надежду Степановну и не успел поцеловать Порхунова, вероятно, только потому, что этому помешали капитан Тручков, Борбоденко и Красковский.
Все пришли поздравлять меня, или, правильнее, нас. Поздравляли Лену, Надежду Степановну. Явилось шампанское. Шум, говор. Но и среди этого шума и своих домашних дел вертелось одно великое слово.
Все точно выросли, получили настоящее дело, говорили значительно, с ударением. Одним словом, каждый чувствовал и сознавал себя русским, и каждому мерещились не «гушанибцы» или какие-нибудь черкесы, а настоящие, чистокровные турки.
LXXXVIII
Проводив Порхунова и представив благодарность начальству за милостивое представление, я снова вернулся к своим.
Целый вечер до глубокой ночи у нас сидели новые мои товарищи, пили кахетинское, и говорили все об одном и том же, что было у всех и в уме, и в сердце.
Точно колесо, которое вертится и попадает спицей на одно и то же место. Кто бы и о чем бы ни заговорил, но в конце концов непременно сводил на войну.
И все стремились туда, в самый центр, на Дунай (в Крыму тогда еще ничего не предвиделось).
— Ах, как бы меня перевели! — желал неистово Бисюткин (которого также произвели в офицеры).
— Ах, как бы меня перевели! — повторял Шарумов (который получил Анну в петлицу).
— Ах, как бы меня перевели туда! — передразнивал их Красковский (который получил штабс-капитана).
— А что, господа «новопоставленные», чай не мешало бы чествование сделать, — добивался Тручков, — хоть бы одно, общее, соборное?! А?!
Но господа «новопоставленные» это не слыхали. Всех их разбирало одно горячее желание: «Ах, если бы меня перевели туда!»
На другой день я пришел поздно к Лене и не застал ее дома. Она ушла на крепостную стену, чего никогда с нею не бывало.
Я отправился туда же. Смотрю: сидит моя Лена пригорюнясь, точь-в-точь как я, когда тосковал о ней, «моей милой», или когда превращался в «индюка».
Я побежал к ней и хотел прокричать ей: «Куль! Куль!»
Но она встретила меня таким холодным и строгим взглядом, что у меня руки опустились.
LXXXIX
— Лена! Что с тобой?!
И я хотел обнять ее, прижать к сердцу, но она отстранилась.
— Постой, Володя, — сказала она. — Ты весел, доволен, а у меня здесь словно камень, и очень тяжелый…
Я сел подле нее. Я взял ее за руку и крепко поцеловал эту руку, но она тихо высвободила ее.
— Когда все вчера рвались «туда», я чувствовала, что они «русские», и мое сердце радовалось за них. Только ты… только один ты (ее голос слегка задрожал) не высказывал такого желания… И мне было тяжело…
Я действительно вспомнил, что и вчера, в особенности к вечеру, она была чем-то озабочена и грустна. Несколько раз я ловил ее взгляд, обращенный на меня. Несколько раз я подходил к ней, чтобы с восторгом радости поцеловать ее ручку, и она дозволяла это как-то неохотно.
— Лена! — вскричал я. — Неужели ты можешь сомневаться в том, что и во мне кипит это желание?! Как только мы обвенчаемся, то тотчас же мы вместе с тобой полетим туда.
И я обнял ее.
— Постой, Володя! — сказала она, освободившись из моих объятий. — Здесь идет речь не о нашей женитьбе, а о России… о нашей родине… отчизне…
И вдруг она горько заплакала.
— Лена! Милая моя! Дорогая! Что с тобой?
— Мне горько! Тяжело, что ты не понимаешь меня, что… я должна объяснять тебе то… что должно, кажется, быть в сердце каждого русского…
И вдруг она, сделав усилие над собой, подавила взрыв плача, отерла слезы и посмотрела на меня строго.
— Теперь речь о нашей женитьбе, — сказала она, — должно оставить. Теперь у каждого русского должна быть другая невеста, другая жена, семья, и все; это — его «дорогая отчизна».
Последние слова она произнесла почти шепотом, но от этого шепота у меня мороз пробежал по сердцу, и вместе с тем мне хотелось поклоняться ей, ей, этой истинно русской женщине!
ХС
— Лена! — сказал я. — Милая, дорогая моя! Каждый любит то, что ему дорого. И если бы мне теперь предстоял решить выбор между родиной и родной моей, то я… не колеблясь бы ни секунды…
— Постой! — прервала она, схватив меня за руку. — Не договаривай! Я знаю, что ты скажешь… И вот это-то и больно мне; больно то, что я одна, одна я русская женщина, дороже тебе тех тысяч несчастных девушек, женщин, детей наших братьев, которых там притесняют, оскорбляют и режут эти дикари-турки.
— Да что же мне делать?
Она молча, пристально посмотрела на меня.
— Слушай, Володя! Я сегодня всю ночь напролет не спала и все думала.
— Это и видно! Посмотри, какая ты бледная, а под глазами синие круги.
— Я думала о нашей судьбе, Володя. Я полюбила тебя тогда, когда ты смело вышел на дуэль, мстителем за твою бедную маму… Я полюбила тебя раненого, больного. Но теперь мне кажется, я… не люблю тебя…
И она посмотрела на меня прямо, строго. И даже ее верхняя губка дрогнула презрительно.
Теперь настал мой черед побледнеть. По крайней мере, я чувствовал, как вся кровь прилила к моему сердцу, а она продолжала свое горькое признание.
— Как сильно я любила тогда, я узнала в эту ночь, узнала по той боли и борьбе мучительной… которой мне стоил вопрос: что ты такое? Что ты за человек… с которым я должна соединить свою судьбу… навсегда… до могилы… до смерти?! — Она невольно вздрогнула.
Я слушал ее молча.
— В жизни ведь не все розы и порхания по цветам… Я состарюсь и надоем тебе… Ты отвернешься от меня. — Ее голос дрогнул. — Увлечешься какой-нибудь другой женщиной… как ты увлекся этой жидовкой и забыл ради нее… ту, которая должна быть свята для каждого мужчины… Нам необходимо, нам должно расстаться, Володя… Нам обоим необходимо испытать себя… Можем ли мы прожить один без другого и не есть ли наша любовь… случайная прихоть сердца.
Голос ее окончательно задрожал, и из глаз покатились слезы. Она быстро отерла их.
XCI
Я схватил ее за руки. Я порывисто обнял ее и начал целовать с безумным порывом любви эти крохотные ручки.
— Я не пущу тебя!.. Я не расстанусь с тобой!.. Разлука — это моя смерть… Слышишь, ты моя жизнь, радость моя, Лена! Дорогая, родная!.. — И в моем голосе также заговорили слезы.
Она тихонько высвободилась из моих объятий.
— Оставь!.. Сделай милость… Будем хоть немного благоразумны… Ты думаешь, что мне… мне… легко расставаться с тобой… я была глупа… неосмотрительно привязалась к мальчику… (Meine teuere Knabe! — припомнилось мне. Да неужели же я и теперь похож на мальчика?!) — Для семейного счастья необходимо прочное чувство, Володя… а не вспышка любви.