К тому же, после смерти бабушки между ним и стариком стало ещё больше доверия ― хотя мать, отец и братья теперь тоже перебралась в старый особняк, чтобы сэкономить и заодно не смущать Ассоциацию Соседей излишней роскошью. Слуг теперь осталось только трое, зато вместе с семьёй переехали оба кота.
Дедушка обожал толковать о вещах, которые возмущали отца ― как возмущает евнуха даже самая невинная песенка о любви.
Иногда он даже просил Кимитакэ показать что-нибудь из его работ ― “то, что сам считаешь лучшим”.
Он никак не комментировал увиденное. Просто какое-то время любовался работой, а потом возвращал. И почему-то это казалось лучшей похвалой.
Отец всю жизнь писал угловатым школьным почерком. Увлечение Кимитакэ он сдержанно одобрял, но постоянно его подначивал ― дескать, каждому полезно владеть каким-то ремеслом. Можно малевать вывески для публичных домов и раменных или писать за других рекомендательные письма для потенциальных работодателей. Ведь старомодные владельцы компаний до сих пор уверены, что характер работника можно определить по почерку.
Кимитакэ долго и бесплодно пытался объяснить отцу, что почерк и характер не могут связаны и что при должном упорстве можно освоить любой почерк, хоть классический, хоть неумелый. Причём неумелый подделать куда сложнее.
Отец в ответ возражал, что Кимитакэ не видит этого Например, ― хватит ли у кандидата хитрости нанять профессионального каллиграфа.
Дедушка, напротив, считал ненужные вещи проявлением подлинного аристократизма и высокой культуры. Потому что человек низкий жизнь проживает, а культурный ― стремится её украшать.
***
Это случилось душным, звенящим от напряжения летним вечером. Не помогала даже дверь, распахнутая в садик. Сам воздух пропитан был ужасом.
Много позже, сидя над дневником и вспоминая этот эпизод, Кимитакэ задумался ― точно ли воздух был пропитан ужасом или стал таким уже в воспоминании? Быть может, так и работает сильное потрясение ― словно чай, пролитый на страницу, он окрашивает в свой цвет испуга и прошлое, и будущее, так что мы начинаем вспоминать их совсем по-другому. На этом могут быть основаны легенды о вещих снах и тревожных предчувствиях ― ужасное происшествие просто окрашивало воспоминания несчастливого дня в свои краски.
И именно это объясняло, почему люди, несмотря на все предвестья бед, чуяли их ― но не делали ничего, чтобы предотвратить.
Письмо пришло с вечерней газетой. Газету дедушка просмотрел и отшвырнул ― он читал только те статьи, в которых упоминался он сам, и ещё роман с продолжаением на предпоследней странице. Но сейчас ему было не до литературы.
Вместе с газетой пришло письмо ― большая редкость в то время. На конверте из неожиданно дорогой и плотной для военных времён бумаги, стоял только адрес и имя, старательно выписанные в не очень популярном стиле чжанцао.
На почте конверт специально завернули в газету, чтобы не вызвать подозрений у излишне ретивых активистов Ассоциации Соседей.
Дедушка держал запечатанный конверт двумя пальцами и смотрел на него, как на величайшую драгоценность.
― Кто знает, внучек, может быть, это от женщины…― мечтательно произнёс он.
― От какой женщины?― спросил Кимитакэ.
― Сейчас вот узнаем. Пахнет,― Садотаро понюхал конверт,― почему-то глицинией.
Он нацепил пенсне и долго искал канцелярский нож ― потому что рвать такой прекрасный конверт было бы непристойно. В конце концов Кимитакэ не выдержал и сбегал за своим. Садотаро осторожно разрезал бок конверта, потом поднялся и подошёл к открытой двери, что вела в сад.
Почему-то все важные или хотя бы проникновенные письма хочется читать на пороге в сад, словно хэйянские аристократы, и чтобы луна выглядывала из-за чёрной вязи ветвей ― тем более, что как раз стояло роскошное полнолуние.
Он достал из конверта лист такой же изысканной рисовой бумаги. Обратная сторона была чистой. Развернул. В письме был написан один-единственный иероглиф.
Кимитакэ запомнил этот иероглиф на всю жизнь. Но не записал его в дневник и никогда никому не говорил, что это был за значок.
Поэтому мы не знаем, что именно там было.
Какое-то время старик просто озадаченно рассматривал бумагу.
А потом внезапно иероглиф ответил.
Он вздрогнул. А потом вдруг быстро, как язык лягушки, хватающей комара, вырвался из страницы и врезался старику под горло.
Садатаро захрипел, выронил конверт и листок, замахал руками, пытаясь удержать равновесие.
Но было слишком поздно.
Чернильная синева расползалась по горлу. Он задёргался, задыхаясь, взмахнул руками в последний раз и рухнул прямо на пороге.
Подёргался ещё. И утих.
А конверт и листок спланировали куда-то в ночной сад.
Это был тот самый случай, про какие говорят: утром — румянец на лице, а вечером — лишь белые кости.
Кимитакэ стоял и смотрел, охваченный ужасом. Он сразу догадался что произошло. И что дедушка уже мёртв, можно даже не проверять. И что конверт и оставшийся чистый листок скорее всего безопасны ― ведь письмо было адресовано старому Садатаро, а не всей его родне.
Хотелось убежать и спрятаться где-то в комнате, под одеяло, подальше от всех этих иероглифов и от наглой круглой луны, что смотрит и смотрит.
Но мальчику всё же хватило мужества, чтобы дождаться у мёртвого тела, пока уляжется паника, и соберётся семья.
Только тогда огласить последнюю волю бывшего губернатора:
― Дедушка просил, чтобы на надгробье указали возраст в восемьдесят лет,― сообщил он отцу, когда вся семья собралась вокруг тела,― А не семьдесят девять, как на самом деле. Он заказал эпитафию заранее и не хочет, чтобы её пришлось переделывать.
Это было исполнено.
Разумеется, про смертоносный иероглиф Кимитакэ никому рассказывать не стал. Даже полиции ― тем более, что его толком и не спрашивали. Создавалось впечатление, что все только рады наконец отделаться от бывшего губернатора.
Писать об этом в дневник он тоже не стал, ограничился краткой пометкой. Не хотелось помещать на бумагу никаких подробностей. К тому же ― мало ли, кто прочитает.
В этом беда всех подлинных личных дневников. В минуты душевных бурь тебе точно не до записей. А в обычные дни ― не происходит ничего необычного.
А ведь именно этот случай подтолкнул Кимитакэ к изучению магической каллиграфии ― искусства настолько редкого, что одни исследователи считали его утраченным, а другие ― и вовсе несуществующим.
В тот вечер ценой своей жизни старый Садатаро показал ― каллиграфическая магия жива и работает. А значит, её можно изучить.
(Пусть даже учитель Курода не выдержал бы и одной чашки чая в обществе старого греховодника Садатаро)
Дальнейшее было делом усердия и смекалки…
***
Сбить Кимитакэ с выбранного пути не смогли ни пропажа учителя, ни даже смерть сестры полугодом позже.
И она сама не помнила, где и чего она не так выпила.
Он был возле её постели, когда состояние уже было полностью безнадёжно, ощущал кожей полыхание удушливого жара и судороги лихорадки, проклинал себя ― но понимал, что сейчас, в переполненной государственной больнице, он не может сделать ничего. Он не знал никакого чудодейственного спасительного средства. Конечно, он мог принести чернил и написать ей на суставах чудесные знаки, которые облегчили бы её страдания. Но он знал, что медсёстры всё равно их сотрут, а объяснить им, почему важно их сохранить, он не сможет.
Как же страшно умирать в государственной больнице, где ты ― всего лишь временный постоялец, а смерть заберёт тебя неизвестно когда! И где ты никому не можешь ничего объяснить.
Потому что у них есть инструкции, а ты просто проведать или умереть заглянул.
…Конечно, если не просто писать, а татуировать нужные знаки, то стереть их будет непросто ― но делать это слишком долго, да и не владел он искусством татуировки.
Душа болела, а желудок рвался при виде того, в каком состоянии оказалась. Если бы для её спасения было достаточно отрубить себе руку, как сделал это дровосек, который хотел стать учеником Бодхидхармы ― Кимитакэ согласился бы на это в тот же момент и ни на миг не усомнился в своём выборе, как не сомневаются в нём герои войны, когда погибают на смертельно опасном задании.