― Кто она?
― Что за она?
― Ну эта стильная девушка, которая показала тебе, что можно быть прекрасной даже в нашей теперешней школе.
― Это юноша.
― Кхм,― произнесла Соноко и ощутимо покраснела.
Однако захваченный рассказом о жизни и судьбе великого итальянца Кимитакэ не обратил на это внимания.
― Из всех предметов юный Габриэле предпочитал античную историю, откуда черпал идеи, и иностранные языки, которые пригодились для перевода его сочинений и распространения его славы по всей Европе. Уже тогда он понимал “наука неспособна вновь заселить опустевшее небо, вернуть счастье душам, которых она лишила наивного мира. Мы больше не хотим правды. Дайте нам мечту. Мы обретем отдых только под сенью Непознанного…”. Однажды друг отца попросил пятнадцатилетнего Габриэле отвести дочку в Этрусский музей, чтобы прониклась искусствам. Какое-то время они там блуждали, пока наконец-то не нашли кое-то интересное: колоссальную бронзовую Химеру. Габриэле, разумеется, тут же засунул руку ей в пасть. И застрял. Дёрнул раз, дёрнул два. И наконец вырвал руку из пасти мистического чудовища ― пальцы на месте, а ладонь в крови. Девушка, само собой, в восхищении пополам с ужасом. Ну он решил, что самое время. Полез целоваться и так перевозбудился, что укусил её в губы…
― А что она?
― А она ему, разумеется, хорошую затрещину. Он потом перед ней долго извинялся: просто подумал, что сердце так заколотилось не от боли, а от влюблённости.
― Ну, парни вообще обычно не различают любопытство, влюблённость и любовь.
― Уже в детстве он знал, как действовать на людей. Если учитель опаздывал ― снимал ремень и начинал стегать парту. Его за это отправляли в карцер на десять дней, к великой зависти более послушных одноклассников. Там никто не мешал читать и писать. В шестнадцать лет Габриэле издал первый сборник стихов ― и раздарил его одноклассникам и преподавателям. На этот раз скандал был побольше, его даже на педагогический совет вызывали. Пытались объяснить, что “варварская похоть поцелуев” “в преступное полнолуние майских календ” растворившихся в природе свинопасов и пастушек ― это даже не современно, что над ним смеяться будут. Он послушал, а когда они закончили, отправился отмечать свою первую серьёзную публикацию ― разумеется, в бордель. Такой вот он был скандальной личностью.
― Может быть, это и скандально. Но очень по-итальянски!
― Доучившись, он напечатал во Флоренции ещё один сборник и распустил слух, что автор, начинающий поэт большого таланта, на следующий день после выхода книжки из печати упал с лошади и разбился насмерть. Он не стал даже родителей предупреждать, что это розыгрыш ― а может быть, просто забыл. Но что бы он ни задумывал ― поверили ему все. Экскурсоводы, которых во Флоренции примерно половина города, даже стали показывать туристам ту самую лошадь. Разумеется, книжку захотели прочитать все. Габриэле дождался, когда тираж разойдётся ― и ожил!
― Дай угадаю: дальше он продолжал в том же духе.
― Да, разумеется. Перебрался в Рим и жил там как надо. С утра писал, а после полудня фланировал по древним улицам в пёстром галстуке и тонким перчатках, с ньюфаундлендом и лилией в левой руке. Это нашим писателям для творчества достаточно горной хижины, чашечки чая, двух рисовых колобков, стопки бумаги и связки химических карандашей. Результат такого творчества будет тонкий, но пресный. А в квартире д'Аннунцио непременно найдутся арфа в замшевом чехле, клыки дикого кабана, позолоченная статуэтка Антиноя, алтарные дверцы, два японских фонарика, шкура белого оленя, двадцать два ковра, коллекция старинного оружия, расшитая бисером ширма и это мы ещё в другие комнаты не заглядывали. Ну, и само собой, женщины. Актрисы, певицы, интеллектуалки в духовном поиске, скучающие графини и княгини из высшего общества… Вот, послушай: “в женском идеале он чувствовал, что его влечет какая-нибудь куртизанка шестнадцатого века, носящая на лице какое-то магическое покрывало, зачарованную, прозрачную маску, как бы темное ночное обаяние, божественный ужас Ночи”. А однажды и вовсе заявил, что “женщина — единственная наука, достойная изучения”.
― То есть, говоря простонародным языком, поразвлечься любил, но и по морде получить боялся.
― Так и получал. Несколько раз дрался на дуэли и один раз после ранения ― ты можешь себе такое представить? ― почти полностью облысел.
― Судя по этой подробности, дуэль была на химическом оружии.
― Видимо, да. Но лысина ему никак не повредила. Женщины всё равно считали его красавчиком. Ну и он сам был не промах: умел легко и ненавязчиво дать каждой женщине ощущение того, что именно она является центром вселенной.
― Ты тоже очень красивый. Просто неухоженный. Видно, насколько учителя и родители о тебе не заботятся.
― Так он и продолжал выступать и скандалить, превращая всех встречных либо в поклонников, либо во врагов ― но никогда не оставлял равнодушным. Д'Аннунцио был из тех, кто может прожить без чего угодно, кроме излишнего. Он щедро растрачивал авансы за идеи своих гениальных, а потому ненаписанных романов и почти каждое опубликованное романтическое стихотворение содержало условное имя очередной возлюбленной. Он никогда не жалел творческих сил: даже жена появляется в его стихах как Йелла, Марайя и Мариоска. На доходы от романов, редактирования ведущих газет и просто семейные деньги он обустроил себе роскошную виллу на берегу океана, с фортепьяно, амфитеатром и гончими псами, и каждое утро совершенно обнажённым купался в морском прибое. Потом выезжал на берег верхом на коне (возможно, это был тот самый конь, флорентийский), где его уже ожидала очередная любовница с пурпурной мантией в руках. Он признавался в интервью иностранным журналистам, что пьёт вино из черепа девственницы и носит ботинки из человеческой кожи, что сам король Италии держит на туалетном столике томик его стихов, а в свободное время он любит поиграть на трубе. Актрисы дрались за право выступать в его пьесах, а нечёсанных футуристов возмущало, что “боги умирают, а Д’Аннунцио все еще жив”. Очевидно, что постоянно вести такой образ жизни очень не для всех ― но кто бы отказался провести с таким человеком хотя бы недельку?
― Может быть, ты удивишься, но на недельку согласилась бы даже я,― заметила Соноко,― Хотя бы потому, что у нас в Токийском заливе из-за всех этих фабрик даже близко не покупаешься. Хочешь купаться голым ― поезжай не меньше, чем на Окинаву, а то и на южные острова. А государственная карьера и вовсе для тебя закроется. У нас до сих пор считают, что подобные забавы цветов Ёсивары не к лицу чиновникам и депутатам, не говоря о дворянстве. Потому что тот, кто так сильно заботится о себе уже не сможет заботиться о государстве. Ведь никто не может служить двум господам.
― В Италии всё не так. Для нас такое немыслимо, но д'Аннунцио сделался так знаменит, что его со временем избрали даже в парламент. Правда, заседания в итальянском парламенте тоже очень скучные, поэтому вместо помпезного зала заседаний д'Аннунцио проводил время на собачьих бегах. В конце концов, он баллотировался для того, чтобы “объединив свои силы с величайшими интеллектуалами, исполнившись воинственного духа, выступить на стороне рассудка против варварских орд” ― а не для того, чтобы выслушивать доклады бюджетного комитета. Когда депутаты попросили начинали требовать от него всё-таки явиться на заседание, чтобы собрать нужное число для кворума, д’Аннунцио возмущенно отказывался: он не число! А долгов у молодого политику к тому времени было столько, что на них можно бы было купить около пяти тонн серебра ― если бы он был способен их заплатить, разумеется.
― Попробовал бы он так в Японии!
― Мой дед пробовал. И какое-то время даже получалось. Из парламента он, конечно, со временем вывалился, и кредиторы уже готовились в него вцепиться. Но он оказался быстрее ― собрал все десять чемоданов самого необходимого и отправился с лекциями в Латинскую Америку, причём доехал только до Парижа. А там ― всё как мы уже привыкли. Новая, теперь уже русская любовница, премьера эротической драмы о мученичестве святого Себастьяна. Единственной парижской неудачей была попытка покорить Асейдору Дункан: рассказывают, она предпочла ему какого-то русского поэта-деревенщика. Зато именно в Париже уже сороколетный с небольшим д’Аннуцио открыл для себя две приметы нового века: кинематограф и авиацию. Обе пришлись ему по душе. Теперь он брал авансы и ещё и за написание сценариев, а от кредиторов лихо улетал на аэроплане.