– Хватит, – в голосе идолицы я услышал что-то, похожее на сочувствие. – Брось сушить голову, да расширится она и лопнет! У вас в доме конюшня есть? Там, где ты живешь?
– Ну, есть. Это у простых людей кони зимой и летом на воле пасутся…
Я говорил чистую правду. Низкорослые мохнатые лошадки, не чета боотурским скакунам, в лютые морозы шли мелким резвым шагом, согреваясь на ходу, а пропитание добывали тебенёвкой[111], выкапывая копытами траву из-под снега. Подшерстка у них было едва ли не больше, чем шерсти, да и жира они летом нагуливали – пятую часть от собственного веса.
– К весне тощают – страсть! Ребра да кожа. У нас дома типовые, с конюшней, мы своих коней бережем. А что?
– Дорогу найдешь или показать?
– Куда?
– В конюшню. Иди, жених, шевели ногами. А я подремлю маленько…
– Зачем в конюшню? Мне ваши кони не нужны. Мне Мотылек…
Догадка ахнула меня по затылку чище Уотова кулака:
– Так Мотылек в конюшне? Кто его туда отвел?!
– Я отвела, – зевнула идолица. – Вы там деретесь, женитесь, без чувств валяетесь, а бедному животному страдать? Я – страж коновязи, или кто?! Отвела, и корму задала, и воды в поилку налила… Иди, говорю! Начнешь благодарить, меня стошнит.
– Мотылек!
В конюшне я без малейшего стеснения кинулся своему коню на шею. Мотылек фыркал, косил влажным глазом, хрупал сеном. Сено выглядело непривычно, вроде кучи сушеного лишайника, но Мотыльку оно явно пришлось по вкусу. Грива расчесана, круп лоснится – загляденье! Я дал зарок отблагодарить идолицу, только не знал, чем. Надраить ее до блеска? Гирлянду из цветов сплести? Подежурить за нее часок-другой? Ладно, потом выясню. Главное, Мотылек…
В соседнем стойле чавкнуло, хрюкнуло.
– Арт-татай!
Вечно я сую нос, куда не просят. Вот, заорал, Мотылька испугал. Если конь не смущается таким соседством, мне-то с чего крик поднимать?
Рядом с Мотыльком, отделен от коня чахлой перегородкой, стоял Уотов арангас. Сейчас в нем было, пожалуй, поровну от дощатого помоста и восьминогой твари, верхом на которой Уот Усутаакы добывал скакового змея для покойника-Эсеха. Две несущих балки, шесть щупалец, густо покрытых слизью, жерди и доски; в слюнявой пасти сверкают кривые клыки, похожие на зазубренные щепки. Мой вопль ни в малейшей степени не нарушил спокойствия арангаса. Сунув морду в решетчатые ясли, арангас приканчивал гору лежалой требухи. Кишки он всасывал с громким хлюпающим звуком, нутряной жир брал губами, а куски багровой печенки долго облизывал раздвоенным языком, прежде чем ухватить передними зубами, подбросить и поймать на лету, запрокинув голову. Густая кровь сочилась сквозь прутья яслей, капала арангасу под ноги. Время от времени живой помост ложился в натекшую лужу и ворочался, стараясь измазаться как следует. Когда он поднимался, крови на полу не оставалось – кажется, она всасывалась в кожу арангаса, или чем там он был покрыт.
Воняло из яслей гадостно. Поначалу я этого не заметил, счастлив встречей с Мотыльком. Перевести коня в стойло подальше? Похлопав Мотылька по холке, я обратил внимание, с каким живым интересом мой конь следит за трапезой арангаса, словно мечтая урвать и себе кусок требухи пожирнее – и решил оставить все, как есть. Я куда ни влезу, только хуже делаю. Лучше уж ничего не трогать.
Или потрогать?!
Увлечен выбором лакомых кусков требухи, арангас так усердно шарил в яслях языком, что сам себя обманул. В погоне за чуточку подгнившей почкой – надеюсь, не человеческой? – играя с ней, как куница с беспомощным бельчонком, живой помост умудрился трижды обмотать язык вокруг железного прута яслей. Сейчас он – арангас, а не прут или язык – мотал уродливой башкой, стараясь освободиться, и болезненно кряхтел при каждом рывке. Морда арангаса выражала сложные раздумья. Дернуть посильнее? Жаль языка, вдруг оторвется! Пытаться ослабить витки? Размотать язык обратно? Кровь, натекшая с еды, добросовестно приклеила язык к металлу, да еще, по-моему, язык с перепугу одеревенел, виток за витком намертво вцепившись в прут. Ждать спасения от хозяина? Когда еще Уот зайдет в конюшню…
– Стой смирно! Я сейчас…
Арангас угрожающе захрипел. Стоять смирно он не желал. Мои добрые намерения вызывали у него одно-единственное желание: оттяпать непрошенному спасителю руку по локоть, а лучше по плечо. Ну да, я такой мастер спасать, что от меня держись подальше.
– Дурак! – прикрикнул я на него. – Кэр-буу!
Нет, погодите. Дурак – это я. В смысле, крикнул я. Вспомнилась Айталын, вот и крикнул. А кэр-буу – это кто? Кажется, тоже я. Во всяком случае, возглас донесся из моей груди. То есть, с груди. То есть… Я раздернул ворот рубахи, сунул руку за пазуху и нащупал свистульку. Олененок Кэй-Тугут только этого и ждал:
– Кэр-буу!
Я стянул шнурок через голову, поднес свистульку к губам:
– Кэр-буу!
Ага, и так кэр-буу, и так кэр-буу. Свисти, не свисти.
– Уот, ты, что ли?
Олененок молчал.
– Уот, я кому говорю?!
Кому бы я ни говорил, мне никто не отвечал. Я еще разок дунул олененку в губы, услышал знакомое «кэр-буу», выскочившее из-под хвоста, и уверился, что Уот здесь ни при чем. Зато арангас, кажется, присмирел. Ну да, свистулька-то из чьей плоти выточена? Вот, держу в руке, хозяин-владыка, вреда не причиняю. На шее сколько лет таскал, а? Почти родные…
– Укусишь, – предупредил я, – зубы вышибу. Зачем помосту зубы, а?
И полез возиться с языком. Арангас не препятствовал: кряхтел, охал, терпел. Даже когда я отклеивал гадский язычище от прута, он лишь страдальчески вздыхал. Уж не знаю, что подействовало – свистулька или угроза – но справились мы быстро.
Хоть кого-то спас, да. А что? Обычное дело.
5. Будь проклята моя честность!
В ночи, густой и беспросветной, под щербатой, обкусанной с краю луной, привалившись спиной к коновязи, слушая монотонный храп, а может, песню идолицы, я сидел, тщетно стараясь унять тревогу, и грыз коготь.
Ну, коготь. А что?
Дурная привычка грызть ногти у меня с детства. Дурной привычкой грызть когти я обзавелся на днях, после того, как впервые отвалил жернов и зашел в темницу к Зайчику. Бурый глянцевый нарост, новое украшение моего мизинца, жил-поживал наилучшим образом. Он подрос, изогнулся, заострился. Грызть его было бесполезно. С когтем не справились бы и кузнечные клещи. Именно поэтому в обгрызании упрямого красавца крылось особенное, ни с чем не сравнимое удовольствие. Время от времени я ковырялся когтем в зубах, извлекая волокнистые остатки мяса, поданного мне на ужин, и старался не думать о том, чье это мясо.
При желании коготь втягивался, скрываясь почти полностью, и молниеносно выпускался обратно. Ноготь безымянного пальца тоже затвердел и изогнулся, но не до конца. Его дальнейшая судьба была мне понятна. Остальные ногти остались без изменений. Не могу сказать, что меня это сильно беспокоило. Ногти? Когти? У Юрюна Уолана с лихвой хватало иных, более серьезных поводов для переживаний.
Вот, например, кто-то шастает в темноте. Прячется от лунного луча – мутно-желтого, как сердцевина протухшего яйца, с гнилой прозеленью. Вы еще помните, что я отлично вижу в темноте? Так вот, не вижу. Еле-еле, самую чуточку, если вглядываться во мрак до рези под веками. Должно быть, ночи Нижнего мира особенные, непроглядные. А может, мои глаза изменились, просто с когтем это заметно, а с глазами – нет. Знаете, почему? Потому что глаза смотрят на коготь, а коготь не может посмотреть на глаза.
– Эй! – вполголоса воскликнул я. – Ты кто?
Кто бы это ни был, он старался держаться сбоку от меня, затрудняя и без того слабый обзор. Нет, я не боялся, что это тварь, пробравшаяся к Зайчику, и что она нападет на меня. Исходи от ночного гостя угроза, и Юрюн-боотур уже заковался бы в броню, взмахнул колотушкой – убью! – и ринулся бы в бой. Я слышал хрипловатое сопение – ко мне принюхивались. Слышал невнятное бормотанье – ворчание зверя или бубнеж разумного существа, не разобрать. Ловил запах – не слишком приятный, но, к счастью, слабый. И помнил, что если Зайчик в цепях справился с тварью-людоедкой, то свободный Юрюн Уолан уж точно справится с кем угодно, если это не Уот Устуаакы, Огненный Изверг, мой любимый зять.