– Мама! – закричала Айталын.
И вдруг расплакалась:
– Мама! Он сказал, что я!.. что ты!.. балхай ему горячий!..
Похоже, не один я сегодня уперся лбом в похлебку из налима. Смущенный, с ушами-кострами, пылающими отсюда до небес, я топтался на месте. Айталын же со всех ног бросилась вперед и чуть не сшибла маму прямо на Мюльдюна. Наш старший брат раскрыл объятия, готовясь схватить в охапку обеих женщин, и схватил бы, удержал, но мама оказалась сильнее, чем думалось вначале. Мне сперва вообще померещилось, что мама еле стоит после долгой болезни. Бледная, губы дрожат. Глаза припухли, красные. Ну, вы меня поняли. У вас есть мамы? Они болеют иногда? Вот-вот, и я об этом.
– Мама!
– Доченька… взрослая совсем…
Стою я, значит, Юрюн Уолан. А возле облака – Мюльдюн-бёгё. Братья-боотуры, сила и силища. А между нами – человеки-женщины. Обнимаются, плачут. Носами шмыгают. Глупости всякие говорят. Щеки друг дружке обнюхивают, макушки. Волосы ерошат. Короче, жеребячьи нежности, стыд и позор. Нам бы с Мюльдюном хмыкнуть да отвернуться. А мы уставились на них, будто у нас шеи в плечах застряли. Мюльдюн набычился, как перед дракой. Желваки на скулах катает. А у меня по щеке что-то течет. Горячее, мокрое. И чую я, что сейчас сорвусь с крыльца, дурак дурацкий, рвану бегом, и пусть Айталын обзавидуется, потому что мама, и столько времени прошло, и не надеялся, и мама, и опять мама…
– Мама?
Нюргун встал рядом. Он сопел мне прямо в ухо. Я чуть не оглох, так он сопел. От Нюргуна пахло вареной рыбой. И кисленькой заправочкой. И крепким мужским по́том. И чуть-чуть можжевельником. В начале зимы я совершил подвиг – уговорил его спать в «можжевеловой» спальне. Ладно, зачем врать? Не я уговорил, а он согласился. Уж не знаю, на лежаке он там ночами валялся, или у стены стоял. Наверное, стоял. Спать, как все, Нюргун так и не научился.
– Можно? – спросил он.
– Можно, – кивнул я.
Клянусь, я понятия не имел, о чем он спрашивает, и что я разрешаю. Голый по пояс, густо заросший черным волосом, Нюргун побрел к маме. Айталын выскользнула из маминых объятий, отошла на шаг в сторону. Сестра следила за Нюргуном, как охотник – за чужим псом, чьи повадки ему неизвестны. Только посмей, предупреждала Айталын. Ты только посмей! Понял? Если честно, я ничегошеньки не понял. А Нюргун, должно быть, и не видел сестры. Он и мамы, по-моему, не видел. Брел, свесив голову на грудь: топ, топ, топ. Я лишь теперь заметил, что он вышел из дома босиком. Вот, добрел. Стоит, глядит себе под ноги.
Сейчас дырку в земле провертит, взглядом-то.
Я вспомнил день его освобождения. Я, считай, вернулся туда, во чрево железной горы. Вот, стучат зубчатые колеса. Вот Нюргун обнюхивает Умсур – бесстыже, по-звериному, там, где люди не нюхают при свидетелях. Вот он обнюхивает меня, булькая носом. Умсур вздрагивает, а я ухмыляюсь, до скрежета зубовного боюсь не вовремя обрасти доспехом и взять в руки меч. Вот он прокусывает мне губу, и моя кровь попадает ему в рот. Я разгребаю Нюргуну волосы, и понимаю, что у него мои глаза. Нет, мамины. Нет, это у нас обоих мамины глаза.
– Можно? – еще раз спросил Нюргун.
– Да, – ответил я. – Можно.
– Маленькая, – объяснил Нюргун. – Боюсь поломать.
И обнял маму так, словно она могла рассыпаться в любой миг.
3. Солнышко в тени
– Ты изменился.
– Время, мама. Я вырос.
– Я тебя боюсь. Я думала, что боюсь его. Я ошиблась.
– Не бойся меня, мама.
– Перед ним мне стыдно. Очень стыдно. А тебя я боюсь.
– Почему?
– Я никогда не знаю, что ты сделаешь в следующий момент. И в детстве не знала, и сейчас. Все хорошо, но вдруг ты берешь и все ломаешь. Или все плохо, а ты раз, и все чинишь. И говоришь: «А что? Обычное дело…» А знаешь, что хуже всего?
– Что?
– Я не понимаю, как лучше: когда сломали или когда починили…
В углу заворочалась Айталын. Мы с мамой сидели на кухне, и сестра явилась сюда спать. Ну да, я помню: не спать, а сидеть с нами до утра. Чтобы сидеть было удобней, Айталын прихватила с собой груду одеял высотой с гору Кюн-Туллур, залезла на самую верхотуру, укрылась дохой, как перевал облаками. Вон, сопит в две дырки. Небось, пятый сон видит: как сидит с нами до утра, беседы беседует.
Ночь клубком свернулась вокруг дома.
– Папа сказал: поезжай. Я и собралась…
– Папа?!
– А что? Обычное дело. Видишь, я тоже умею, как ты. Папа сказал: это правильно. Это соответствует закону. Мать хочет видеть сыновей, мать едет к ним. Обычное, обычное дело…
– Вряд ли в нашей семье оно такое уж обычное.
– Ты давно не был на небесах, Юрюн. У нас многое изменилось. Когда ты освободил Нюргуна… Ты вообще представляешь, что ты натворил?
– Освободил Нюргуна. Твои слова, мама. Вот что я натворил.
– Ты сломал жизнь своей семье. Я, папа, Мюльдюн, Умсур – мы все время думаем о вас. Едим, спим, прибираемся, встаем, садимся – вы, только вы, никто, кроме вас! Уехав, ты поселился у нас навсегда. Зачем ты это сделал с нами?
– О нас? Вы думаете о нас – или о Нюргуне?
– Не придирайся к словам. Да, о Нюргуне. Мюльдюн рассказывал тебе, что папа, считай, поселился на веранде? Раньше хоть спал под крышей, или ужинал… По вечерам я зову его в дом, а он молчит и смотрит на горы. Утром я приношу ему завтрак, а он молчит и смотрит.
– Раньше было точно так же, мама.
– Раньше мне было все равно. А теперь не все равно. Перед сном я молюсь Белому Владыке. Прошу, чтобы закон нарушали почаще. Тогда папа хоть как-то приходит в чувство. Но Белый Владыка не слышит мои молитвы. А может быть, закон нарушают часто, просто папе на это плевать. Умсур болеет: худая, бледная, еле ходит. Мюльдюн через день летает драться. Находит кого-нибудь и дерется. Он когда дерется, меньше думает. А когда не дерется, больше думает, и все о Нюргуне. Ты что-то поломал, Юрюн, или наоборот, срастил, и оно теперь болит, дергает…
Я налил себе брусничного отвара. Целый день мама была прежней, знакомой. Как сто лет у нас прожила! Мела, мыла, драила; чинила одежду, готовила еду. Айталын хвостом таскалась за ней. Казалось, стоит моей сестре отвернуться, упустить маму из виду – и вот, нате вам, сгинула без следа! Следом таскался Нюргун. Обниматься он не лез, да и мама вела себя так, будто растила Нюргуна с колыбели. Командовала: подай-принеси, держи-тащи! Стой, не вертись! Нюргун держал, подавал, тащил. Терпел, пока его обмеряли – мама собралась шить новую рубаху. Ел, как не в себя – послушные мальчики, объяснила мама, хорошо едят. И только ночью, когда Нюргун без возражений убрел в спальню, а Айталын прикорнула на ворохе одеял, я увидел ту маму, которая прилетела на самом деле.
А Мюльдюн убрался прочь. Еще утром. Представляете? Даже в дом не зашел. Сейчас, слушая маму, я с опозданием сообразил: вдруг ему драться приспичило? Вот я отвар пью, а он дерется, а? Нужно ему позарез, чтобы лишнего не думать…
– О чем там думать, мама? О ком? Ну, обо мне – еще ладно. Я у вас вырос. А с Нюргуном ты и папа, если по правде, незнакомые вовсе…
Я уже говорил вам, что очень честный? И очень глупый.
– Ты что-то сломал, Юрюн. Если бы ты это не сломал, я бы к вам не прилетела. В тени папы жить уютно: дом, кухня, дети. Помнишь, какая я была?
– Помню. Ты была солнышко.
– Ага, солнышко в тени. Ты вернул нам Нюргуна, мальчик мой. То, что ты увез его на землю…
– В Средний мир, мама.
– Не важно. Это ничего не значит. Ты его увез, и теперь Нюргун все время с нами. Днем я думаю о нем, ночью вижу сны о нем. Я спрашивала папу, Мюльдюна, Умсур – у них точно так же. Сны из жизни, о которой ты ничего не знаешь. Мюльдюн гуляет с Нюргуном во дворе. Играет в мяч за гаражами. Я кричу им, чтобы шли обедать…
– Во что играет? Где?!
– Не важно. Я готовлю Нюргуну полоскание: у него ангина. Умсур учит его азбуке. Мы сходим с ума, мальчик мой! У нас теперь две жизни, и я не знаю, какая из них первая. Но чаще всего, ужасней всего…