Слабак!
«За что ты возненавидел Нюргуна?» – без слов спросил я Эсеха. И сам же ответил: он отобрал у тебя победу. Гадкую, мелкую, но победу. Ты хотел настоять на своем. Насладиться признанием: ты – первый! Дожать, вынудить, заставить. Нюргун сдал тебе победу без боя, подарил, уступил. Так щедрый владыка дарит слуге ношеный кафтан. Ты хотел победы? Ты получил оплеуху.
Враг, крикнул боотур во мне. Заклятый враг! Будем драться? Тень, ответил я боотуру. Просто тень, и больше ничего.
Вонь расточилась, журчание смолкло.
5. Если звезды зажигают
– Ты кричал? – спросил Эсех.
Время. Время, время, времечко. Что-то я с ним совсем запутался. Я уже говорил вам, что Эсех спросил не сразу? Между гнусным поступком мальчишки, при всей его мерзости похожим на брошенный вызов, и невинным вопросом, естественным для боотура-ребенка, обратившегося к взрослому боотуру, лежал вполне увесистый промежуток времени. Лежал бревном, стволом упавшей лиственницы, и только такой балбес, как я, мог переступить через него, даже не заметив.
Время-бурдюк, время-котомка. В его утробу поместилось многое. Например, Уот оставил нас. Забыв о ссоре, убрел к арангасу, привязанному у коновязи на три широченных ремня, вскарабкался наверх и разлегся пузом к небу. Вон, храпит. Слышите? Аж земля трясется. И кузнец нас оставил. «Старуха! Я кликну! Штука! Штука одна… Я сделаю!» Думаете, я что-нибудь понял? А мастер Кытай шмыг в дом, шустрей мыши-полевки, и поминай как звали. Если по правде, Нюргун тоже нас оставил. Нет, из саней он никуда не делся. Просто откинулся на спинку, будто лишившись последних сил, и уперся в небо тяжелым, как могучая пятерня, взглядом. Что видел он там? Чего хотел? Или всего лишь отдыхал после трудностей пути? Я хотел спросить у брата, не желает ли он чего-нибудь, и опоздал, потому что первым спросил Эсех Харбыр.
Похоже, он везде успевал первым.
– Ты кричал, а?
Он подсел на крыльцо, рядом со мной, как ни в чем не бывало. Тощий, голый по пояс малец. Угроза? Опасность? Вы смеетесь?! И тени Эсеха улеглись смирнехонько у ног хозяина, одна поверх другой. Если не знать, и не заподозришь, что их три.
– Кричал, – буркнул я. – Когда родился.
Он хихикнул. В смехе парня мне послышался намек на угодливость. Кажется, он хотел расположить меня к себе. Расположить, усыпить бдительность, любой ценой добиться нужного ответа. После ссоры это было подозрительно.
– Я о другом, – все еще хихикая, сказал Эсех.
– О чем?
– Я про Кузню. Здесь ты кричал?
– Кричал, – согласился я. – Только что. На тебя.
Он ухмыльнулся:
– А раньше? В детстве? Во время перековки?
– Да, – кивнул я.
И проклял свой правдивый, свой длинный язык. Мальчишка купил меня за сухой лист, объехал на кривой. Нельзя болтать с молодыми боотурами о правде Кузни!
Нельзя!
– Еще как кричал, – я вздохнул. – Арт-татай! Знаешь, как оно больно?
– Как?
– Ну, когда берут шлем? А он тебе мал, понял? Берут шлем и начинают тебя в шлем колотушкой забивать! Бац, бац! Забьют, а потом велят: «Да расширится твоя голова!» Тут любой заорет, будь он хоть из камня…
Эсех поскучнел. Байку про шлем и колотушку он уже слышал. А кто ее не слышал? В его-то годы?! Рыба сорвалась, ушла из сетчатой ловушки. Что я теперь ни скажи, какие тайны ни раскрой, все будет забавой взрослого, решившего подшутить над легковерным молокососом.
– Сказочник!
Со злостью, которую я хорошо помнил, мальчишка сплюнул под ноги. Я думал, плевок упадет на черную-черную, тройную тень Эсеха, но сгусток слюны извернулся и упал на другую тень – мою.
– А что? – я подмигнул грубияну. – Хочешь сказку?
– Хочу! Про Кузню?
– Нет, – мне вспомнился дядя Сарын. Как-то он там? Хочется верить, что выздоровел. – Про ученый улус.
– Улус? Ученый?!
– Ага. Жил да был один улус. Побольше наших, а по тамошним меркам – совсем крошечный.
– Разграбить бы, – мечтательно протянул Эсех. – Сжечь. Дотла.
– Зачем?
– Добыча. Рабы. Удовольствие. Ладно, валяй дальше.
– Населяли этот улус люди ученые, с большими-пребольшими головами. Знаешь, сколько разной ерунды влезало в эти головы?
– Расколоть, – по-моему, Эсех все решал одним-единственным способом. – Ерунда и высыплется. Собрать в кучу, поджечь – пускай горит!
Нас прервала старуха. Тяжко пыхтя, жена мастера Кытая выбралась на крыльцо: гуп, гуп, гуп! Это ее шаги я услышал загодя, но принял за шум кузнечного ремесла, один из множества. Обеими руками кузнечиха держала здоровущую миску с похлебкой. Я принюхался. Жеребячья требуха с дроблеными хвостами. Заправка: древесная заболонь с топленым салом. Куба ахылыга, кихилэ, кириэн[55] – для кислинки и остроты. Предательский живот Юрюна-боотура оглушительно забурчал. Во рту слюны скопилось – плюй, не хочу! Три тени, тридцать три – заплюю!
– Обойдешься, – бурчание кишок насторожило старуху. – Не про тебя, проглота, варено…
Кряхтя, она наклонилась к саням:
– Держи крепче, отберут! Хозяин велел…
Нюргун принял миску без возражений и сразу начал хлебать, чавкая и отдуваясь. Ложки ему не принесли, да ложка и не требовалась: жидкое Нюргун пил, гущу выгребал пальцами. Слопав треть, а может, половину, он зыркнул на меня поверх края миски: хочешь? Я отмахнулся: мол, сыт. Ешь без стеснений, сколько угодно!
Ну, он и навалился.
– Сказку, – напомнил Эсех. Живот мальчишки бурчал громче моего. – Чего замолчал? Ты давай, говори! Твой улус в набеги ходил?
– В набеги? Нет, не ходил.
– Ну хотя бы на охоту!
– На охоту ходили, да. Люди ученого улуса охотились за силой, – сказка отвлекала от ворчания в брюхе. Я мысленно поблагодарил дядю Сарына за то, что слышал эту сказку тыщу раз и запомнил назубок. – Они знали, что силу можно запереть в темнице и высвобождать по мере необходимости, для своей пользы. Силу ветра, быков, воды, солнца…
– Боотуров! Мы сильные!
– Насчет боотуров ничего не знаю. Жители ученого улуса решили заполучить силу самого главного, самого могучего движения – хода времени. Время движется, а значит, может тянуть повозки, пылать в светильниках, зажигать звезды – и гореть в них.
Звёзды!
Я похолодел. На привале Нюргун сказал мне: «Время горит в звёздах.» И я, дурак, счел это бредом, сонной одурью. Забыл, отмахнулся, не сопоставил. Но ведь Нюргун никогда не слышал сказку дяди Сарына! Откуда же…
– Время горит в звёздах.
Я был уверен, что это Нюргун. Набрал полный рот похлебки, проглотил – и повторил свои удивительные слова. А то, что голос чужой, так похлебка горячая. Вот горло и перехватило! Я не мог, не желал поверить своим ушам: Нюргун молчал да плямкал, а про время и звезды вспомнил совсем другой человек.
Человек-женщина.
– Время, – старуха криво улыбнулась. – Ох уж это время…
Улыбка ее не красила. Мне вспомнилась другая старуха – ящерица подземелий, добрая няня Бёгё-Люкэн. Та пряталась в тени лютого голода, лишь изредка высовываясь наружу, возвращая рассудку ясность. Кузнечиха пряталась в тени мужа, не интересуясь ничем, кроме дел семейных. В первый мой приезд, да и во второй, когда я привез Зайчика в перековку, она вообще не заговаривала с нами. Кормила, потому что так велел мастер Кытай, и всё. Исчезни мы, пропади пропадом – и не заметила бы, мимо прошла.
Мимо, подумал я. Мама. Нет, мама. Не хочу я сравнивать кузнечиху с тобой.
– Чему и гореть в звездах, если не времени[56]? – старуха облизала сухие губы. На нас с Эсехом она смотрела так, словно мы с юным адьяраем были ровесниками, и ума на двоих имели горсточку, да и та просыпалась сквозь пальцы. – Быков в звезду не запряжешь, дровишек не подкинешь. В конце концов, если звезды зажигают, значит, это кому-нибудь нужно?