Он покатил Нюргуна, ускоряя шаг. Я топал следом, пришибленный и потерянный. Казалось, стойку со щитами все-таки уронили, прямиком мне на темечко. Да что ж это за напасть?! Все у Нюргуна не по-людски. Не по-айыы. Даже не по-адьярайски! То не спит, то не добудишься, то добудились, да ноги отнялись! Теперь на наковальню, считай, голый лезет… Какой из него боотур выйдет? Дохлый? Мучаясь сомнениями, я не сразу сообразил, что сказал мне мастер Кытай. «Поможешь его держать. Боюсь, подмастерья не справятся.» Не справятся? Это мне, значит, родного брата клещами брать? В огонь совать?! Под молот класть?! Я помню, я печенками, задницей, костным мозгом помню, каково это – когда молот дробит твои суставы, вбивает острое железо в живую плоть; когда тебя живьем суют в пламенную утробу горна!
«Кто его опекун, братец? – спросила Умсур из далекого далека. – Вот и опекай…»
«Держись, братишка, – перебил сестру Мюльдюн. Природный боотур, силач Мюльдюн на собственной шкуре выяснил, что поддержка дороже упрека, пусть даже справедливого. – Держи его и держись сам.»
Мне стало стыдно. Стыдно. Очень стыдно. Струсил, Юрюн-боотур? За чужие спины прячешься? Кто бы у наковальни с Нюргуном ни корячился, а ты, красавец, в сторонке постоишь? Не вижу, не слышу, знать не знаю? А ежели помрет, так это кузнец виноват.
Ты тут ни при чем, верно?
Лицо обдало жаром. Стыд? Нет, не стыд. Вернее, не только стыд. Жар шел из горна, где ярилось, гудело, облизывалось голодное пламя. На наковальне играли кровавые блики. Мы были в Кузне. В руке я сжимал кле́щи. Когда мне успели их вручить – хоть убей, не помню.
– В горн!
Приказ кузнеца громом раскатился под сводами. От стен отделились люди-тени, двинулись к Нюргуну. Они медлили, подходили бочком, с опаской, мелкими осторожными шажками. Их фигуры блекли, сливались с тенями предметов, терялись в мутной свистопляске и вдруг снова обретали вид живых существ. Лиц я, как ни старался, разглядеть не мог, но сердцем чуял смятение подмастерьев.
Они что, боятся Нюргуна?!
– Шевелитесь, сонные мухи! А ты чего столбом встал?!
Это уже мне. Я встряхнулся, сбрасывая оцепенение.
– Так надо, – шепнул я Нюргуну. – Не бойся.
– Брат, – кивнул он. – Люблю.
Я поднял клещи. Опустил. Снова поднял.
– Берись, дурила! – гаркнул кузнец.
Клещи сомкнулись на лодыжке Нюргуна. Ноги. Его ноги все равно ничего не чувствуют. Подмастерья только меня и ждали: обступили, подхватили. Надвинулось убийственное нутро горна. Мне опалило брови. Кажется, и ресницы сгорели.
– И-и-и – раз!
Рассудок опоздал, и хорошо, что опоздал. Руки сами, без его участия, выполнили загадочный приказ кузнеца. Это он для рассудка загадочный. А рукам все ясно: суем Нюргуна в горн. Я ждал, что брат расширится, станет боотуром, но он остался прежним. Он даже не сопротивлялся. Просто не отрывал от меня взгляда, пока не скрылся целиком в ревущем пламени. Я ждал крика, вопля, который сотряс бы Кузню до основания, но из горна не доносилось ни звука – рев огня не в счет. Что, если Нюргун сгорел дотла?! А мы стоим, ждем от судьбы кукиш?!
Вытаскивай, Юрюн!
Нет.
Спасай!
Нет. Один раз я уже пообещал не вмешиваться, что бы ни случилось. Нарушил слово, влез поперек – Нюргун обезножел, дядя Сарын слег. Встряну сейчас, вытащу – брат умрет.
Дурак! Если не вытащишь – точно умрет!
Нет.
3. Долгожданный, достойный гость!
Гул пламени в горне. Гул пламени в голове. Да расширится она! Где я, кто я? Стою у горна, обливаюсь по́том. Сжимаю клещи: брат! Плавлюсь, горю: брат! Боль, боль, боль. От бездны Елю-Чёркёчёх до Восьмых небес – боль и огонь, огонь и боль. Надо. Так надо. Брат сказал: «Так надо.» Он знает. Он хороший. Хороший. Очень хороший. Хочет мне добра.
У горна – я.
В горне – тоже я.
И еще один я. Лежу на белом, хрустящем. Опутан корешками: тонкими, яркими. Корешки уползают к железным коробам. Короба моргают тусклыми бельмами. Эти бельма я видел в стенах прохода Сиэги-Маган-Аартык. Я видел? Не я видел? Короба пищат. В бельмах извиваются зеленые змейки. Мерцают светляки. Покой. Прохлада. Нет пламени, нет боли. Век бы так лежал…
В писке коробов – тревога. Змейки бьются в судорогах. Холодно. Холодно. Очень холодно. Замерзаю. Лежу на белом, хрустящем. Снег? Вокруг люди в белом, хрустящем. Духи бурана? Обступили, смотрят. Среди них есть какой-то третий, а может, четвертый я. Я – дух? Белое мне к лицу. Духи склоняются надо мной. Дух-мужчина держит колодки из металла. С такими на лавке-каталке ездят. У духа-женщины – стальная игла.
– Скорее! Разряд!
– Адреналин!..
– Вынимай!
Кузня. Жар, чад.
– Вынимай! – орет мастер Кытай.
Мы с подмастерьями выхватываем Нюргуна из горна.
– Кладите на наковальню. Держите крепче!
Держу. Крепко. Нюргун лежит на наковальне. Смотрит на меня. От него пышет нестерпимым жаром – сильнее, чем из горна. Смотрит! Живой! Нюргун улыбается мне. Хочет подбодрить. Успокоить. Сказать: не бойся!
Он – меня?! Он – мне?!
Кузнец растет. Больше, больше, еще больше. Гора в кожаном фартуке. По лицу гуляют блики пламени. Глаза – два горна. Взлетает к потолку молот-исполин. Падает. Рушится. Удар! Боль. Удар! Боль. Удар… Я держу. Крепко-крепко. Зачем я держу, если Нюргун не вырывается? Кузнец бьет, бьет, бьет – размеренно и точно. Всякий раз молот опускается в назначенное место, не отклоняясь ни на волос. В грохоте ударов возникает ритм. Так шаман, заклиная духов, колотит в бубен. Так поет песню Сэркен Сэсен, и слушатели забывают дышать.
Так великий мастер делает свою лучшую работу.
– Наконец-то в наш дом он пришел –
Долгожданный,
Достойный гость!
Кузнец ликует. Поет и кует. Я не могу видеть то, во что молот превращает Нюргуна. Я не могу этого не видеть. Улыбка торчит из бугристого месива. Улыбка моего брата. Я попался на эту улыбку, словно рыба на крючок. Сколько ни рвись, будет только хуже. Из кошмара по имени Нюргун проступают пластины доспеха. Лезвие меча. Хищный наконечник пики. Лук, чудовищный костяной лук. Я помню этот лук!
Откуда ты, оружие?! Он же ничего не выбрал!
– Переворачивайте!
Подчиняемся. Мастер Кытай знает, что делает.
– Доставайте из погребов,
Подымайте на белый свет
Грозное оружье боев,
Грозную стальную броню!
С древних лет я оружье ковал,
Для мести ожесточал,
Великими чарами заколдовал,
Так и рвется на битву оно…
Кузня плывет у меня перед взором. Исчезает. Игрушечное копьецо, приплясывая, мечется по белой бересте. Из острия сочится черная кровь. Пятнает бересту, выстраивает боевые порядки значков-муравьишек. Значки на миг застывают, а потом, как и положено муравьям, шустро бегут прочь. Сливаются в сплошной поток, ныряют за край берестяного листа, падают в жадную пустоту. Там дрожат отсветы далекого пламени. Там стрекочут зубчатые колеса в недрах вертлявой горы.
Из пустоты возникает медная пластина, подсвеченная сполохами. Муравьи валятся на нее, облепляют, будто желанное лакомство. Вгрызаются в гладкую медь, заново образуют ровные ряды, как на бересте. Стена бездны раскрывает стальные губы, пластина исчезает в узкой щели рта. Вспыхивают бельма – пялятся, сочатся мертвенным светом Мира Духов.
В бельмах – рисунки.
Меч. Миг, и меч расслаивается, рождает из себя бесчисленное множество мечей. Все они разные. Коротышки-хотоконы, длинные батасы, кривые болоты. В другом бельме – доспех. Он создает целые россыпи панцирей и кольчуг. Бляшки, «рыбья чешуя», сталь, кожа…
Щиты.
Копья.
Луки.