– Десять!
– Одиннадцать!
– Десять, дьэ-буо!
– Одиннадцать, басах-тасах!
Сошлись на дюжине вешек. Двенадцать – это ведь больше, чем одиннадцать? А про десять и речи нет… С дальнего конца поля неслось истошное, хоть уши затыкай, ржание – там без всякой жалости резали молодых кобылиц. По традиции, усталых прыгунов следовало кормить парным кобыльим мясом, давая на запивку кумыс или молоко, кому что по вкусу.
– Кылыы!
– Ыстанга!
– Куобах!
Состязания намечались в три захода. Сейчас выяснялось, какими прыжками откроют, а какими закроют спор боотуров. По всему выходило, что спор закроют потасовкой. Нижние адьяраи драли луженые глотки, требуя, чтобы первыми были кылыы – двенадцать, как и количество вешек, прыжков на одной ноге. Ну да, им, одноногим, хорошо! Адьяраи верхние горой стояли за куобах – заячьи скачки на двух ногах, а может быть, даже и с приседанием, по-оленьи. Небесные айыы высокомерно сплевывали на землю, выражая таким образом свое отношение к мнению соперников, и гаркали хором: «Ыстанга! Ыстанга!» Им, долговязым – ну ладно, нам, долговязым! – хотелось прыгать с ноги на ногу, а там видно будет.
Сошлись в главном: приземляться в конце дорожки следует на обе ноги, иначе проигрыш.
– Трясучку! Трясучку спросим!
– Трясучку?
– Пусть он решает!
– Хы-хыык!
– Гы-гыык!
– Эй, Парень-Трясучка! С каких прыжков начнем?
Все взгляды обратились к Нюргуну. Боотуры хлопали себя по ляжкам, топорщили усы, ржали в голос, заглушив предсмертное ржание кобылиц. Идея предоставить решение моему брату показалась всем исключительно забавной. Кое-кто даже предлагал назначить Нюргуна судьей.
– Отстаньте от него, – буркнул я. – Нашли потеху…
Я готовился прыгать. Откройся состязания чем угодно – куобах, ыстанга, кылыы, да хоть на темени скачи, вверх ногами! – я мог только прыгать, пока жилы не порвутся, и ничего больше на ум не шло. Скажете, балбес? Иной бы отыскал ловкий выход, извернулся хитростью, уперся силой, отстоял бы невесту. Умные вы все, мастера советы давать! Я хоть прыгать буду, а вы с вашими советами так и просидите до самой смерти на драной шкуре. Хоть бы кто прилетел сюда, шепнул на ушко: «Вот он, выход, Юрюнчик! Давай вместе…»
– Кылыы, – вдруг заявил Нюргун.
Зубы его стучали. «Кылыы» прозвучало смешно, хотя и вполне разборчиво.
– Кылыы, да. Люблю.
– Кылыы!
– Го-го-го! Согласен!
– Парень-Трясучка решил!
Я понятия не имел, отчего Нюргун вынес решение в пользу нижних адьяраев. С другой стороны, мне-то не все ли равно? Папа говорил, что перед состязаниями надо думать о хорошем, победительном. О Жаворонке? Нет, лучше не надо. Как вспомню ее слова – «Только за него. Ни за кого больше,» – а следом припомню свои подвиги в Нижнем мире… Коленки от стыда подгибаются. Буду думать о детских годах. Мне десять лет, я прыгаю, боюсь проиграть. В животе бултыхаются мамины заедки. Спросите, что тут хорошего? Что победительного?! Я тогда всех перепрыгал, и Чагыла, и Никуса. С Кустуром вничью дело свел. Кустур из главных скакунцов, а я с ним вничью! И заново прыгать не стали: носами потерлись, в знак дружбы. Может, и тут удастся носами, а не кулаками?
– Начинайте!
– Давайте!
– Чего ждете?
Никто не хотел открывать состязания. Боотуры старательно отворачивались, хмыкали, оправляли одежду. Делали вид, что ужасно заняты. «Давайте!» – вопль стоял до небес, но подразумевалось, что давать должен кто-то другой, а крикун выскочит сразу за ним, или ближе к концу, вместе с записными прыгунами, а не разной шушерой.
– Трусы! Заячьи души!
Высоченный адьярай, двуногий, несмотря на то, что по виду он был из нижних, с презрением харкнул прямо на дорожку для прыжков. Это вышло у него куда грозней, чем у небесных айыы. Желтый с прозеленью, харчок лежал на дорожке, словно вызов на бой.
– Я начну! Кто против меня?
2. Двое и надвое
Я ждал, что ко второй дорожке мигом кинется кто-то из оскорбленных женихов, и ошибся. Женихи проглотили оскорбление, как вареное всмятку яйцо тетерева. Чуп-чуп, хлюп, и нету! Все занимались прежним делом: хмыкали, оправлялись, отворачивались. У меня сложилось впечатление, что состязания закончились, не начавшись, только я не знал, почему.
– Кылыс!
– Кылыс Лэбийэ!
– Ага, ищи дураков…
С наглым адьяраем я знаком не был, но имя его говорило о многом. Кылыс – Сабля, а если произнести с растяжечкой – кылыысыт! – то выйдет Прыгун. За красивые глаза такие двусмысленные прозвища не дают. Лэбийэ? Я проезжал залив с тем же именем по дороге к жилищу Уота. Лед и пламя, и головокружительный простор. Грохот льдин-великанш. Столбы жидкого огня взлетают к вихрящимся небесам. Яростные валы бьют в береговые утесы. Почему бы адьярая-прыгуна ни назвали в честь залива, этого соперника стоило опасаться.
Дедушка Сэркен певал про залив Лэбийэ:
Там выбрасывает прибой
Убитых богатырей,
Там на отмель выносит волна
Растерзанных женщин тела,
Там качает зыбь, как шугу,
Мертвых девушек молодых,
Там на глыбах валяются ледяных
Трупы юношей удалых…
В поездке я не видел ни трупов на отмелях, ни мертвецов на гальке. Но мало ли чего я не видел? Лэбийэ – смерть, вот что главное. Даже если ты всего лишь скачешь на одной ножке вдоль цепи березовых вешек, Лэбийэ – смерть.
– Кто против меня?
– Ну, я.
– Ты?!
– А что? Обычное дело.
Он смотрел на меня, как охотник на вошь[134]. Я ответил взглядом исподлобья: при нашей разнице в росте иначе нельзя. Иначе мне пришлось бы запрокидывать голову самым постыдным образом, словно мальчишке, глазеющему на взрослого человека-мужчину. Сказать по правде, я ждал смеха боотуров, обидного гогота, но все молчали. Мой поступок оказался неожиданным, безумным, самоубийственным, а значит, пришелся ко двору.
– Ну, раздевайся, сильный.
У Кылыса Лэбийэ был голос Омогоя. Вы еще помните Омогоя? Я – да, хотя мертвец давным-давно ушел и больше не возвращался. «Иди сюда, сильный. Покажи нам, слабым.» И еще: «Вставай, сильный!» Ну, я встал. Вот, стою. Раздеваюсь. Я бы сбросил доху, в которой уехал спасать близнецов – сбросил красиво, геройски, прямо в грязь! – но доху я оставил в опустевшем доме Уота. Ладно, снимаю рубаху. Не так красиво, но как есть. Кылыс уже стоял обнаженный по пояс, приседал то на левой ноге, то на правой. Мышцы его бедер и голеней играли, будто крупные рыбы у поверхности воды.
– Кто даст нам отмашку? – спросил он поверх голов.
– Я! – вызвался одноглазый Суорун.
– Хорошо. Пошли, сильный? Прыгать, а?
Я шагнул вслед за Кылысом и остался на месте. Меня держали за плечо. Полыхнув гневом, уже готовый вырасти, одеться в доспех, я обернулся, желая встретить наглеца грудью в грудь, и окаменел, усох, утратил дар речи.
– Нет, – Нюргун разжал пальцы. – Не ты.
– А кто же?
– Я.
С утра я помог ему обзавестись штанами, но с рубахой и сапогами возникла заминка. Рубаху Нюргун надел, даже немного походил в ней – и отказался от чужой одежонки наотрез. Он так обильно потел, что кожа брата под рубахой на жаре покрывалась какой-то неприятной сыпью. А сапог нужного размера ему подобрать не удалось. В ватаге боотуров даже придумали развлечение: предлагать Нюргуну запасную пару сапог – и цокать языком, видя, как Парень-Трясучка пыжится, тщетно пытаясь всунуть ногу в обувку.
– Ты? Ты хочешь прыгать?!
Вместо ответа он отстранил меня и зашагал к Кылысу. Босые ступни Нюргуна, и без того мокрые, сразу изгваздались в грязи. Да что там ступни! Нюргун заляпался до колен. Шел он вперевалочку, по-старчески дергая подбородком. Ладонь на груди, возле сердца: я бы поклялся, что убери Нюргун ладонь – и сердце выскочит наружу зайцем из норы.