Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— О чем говорить: о шахте или о море?

— О шахте не интересно, а моря я ни разу в своей жизни не видела, оно для меня чужое.

Костров удивленно посмотрел на нее.

— Чужое, говоришь?.. Нет, море всегда родное, Клава, — мотнул он головой и о чем-то задумался.

На шахте все ее называли грубовато просто — Клавка. И она уже привыкла к этому, но когда ее так же, как и все, называл Костя, ей почему-то становилось обидно. Однажды, не стерпев, она сказала ему:

— Ты бы еще для разнообразия коногоншей меня называл, так оно ласковее.

Костя виновато улыбнулся, бережно взял ее за локоть.

— Прости, Клавочка, я так, как все…

Клавочка! Когда было, чтоб ее называли так нежно. Кажется, только в детстве. И почему от этого становится будто светлее и легко, легко… До войны ей не раз приходилось встречать в городе матросов, приезжавших на побывку. Девушки заглядывались на них и уважительно называли матросиками. Это были вежливые парни. Ни одна девушка не отказывала им в танце. И разговаривали они, как все, понятно, по-людски. А у Кострова что ни слово, то загадка, все они у него какие-то мудреные, грубые.

А вообще-то, что она знала об этом парне? Как попал он на «Коммунар», откуда и почему у него рука искалеченная? Воевал или от роду она у него такая?

Однажды, когда он провожал ее в общежитие, Клава неожиданно свернула в поселковый сквер и пошла по аллее впереди, не оборачиваясь, будто вдруг забыла о своем спутнике. Костров, не отставая, шагал вслед за ней. Она села на скамью в тени кустарника. Костя остановился в двух шагах от нее. Клава снизу вверх строго посмотрела на него.

— Чего стоишь, или приглашения ждешь?

Он молча сел рядом.

— Скажи, Костик, с какого ты моря? — вдруг спросила она, не глядя на него.

— С Черного, — не без гордости ответил он.

— А разве черноморцы так разговаривают, как ты?

— Как? — не понял ее Костров.

— А вот так: «биндюжник», «шаланда», что это такое? Ругательство?

Костров рассмеялся.

— Да ведь я одесский матрос, рыбак, Клавочка, а в Одессе все рыбаки так говорят. И вдруг запел:

Шаланды полные кефали
В Одессу Костя привозил,
И все биндюжники вставали,
Когда в пивную он входил…

Пел он вполголоса, с задумчивой просветленной улыбкой. Большие голубые глаза его неотрывно смотрели мимо Клавы и, казалось, видели что-то очень близкое и родное ему. Клава не перебивала его. Песня ей понравилась: забавная, со смешинкой и такая, что самой охота запеть. И голос у Кости приятный, задушевный. Смотри, какой оказался парень! А может быть, подкатывается, играет? Тогда какой же из них настоящий Костя Костров: этот или тот, которого она привыкла видеть каждый день — задаваку, порой грубого, дерзкого.

Кончив петь, Костров спросил:

— Нравится, Клавочка?

— Красиво поешь, — чистосердечно призналась она и тут же подумала, что, подогретый ее похвалой, он сейчас же подвинется к ней, коснется ее руками, и вся внутренне напряглась. Но Костя сидел, не двигаясь.

— Вся моя братва — рыбачки обожали эту песенку, — сказал он.

Клава повернулась к нему лицом, проговорила с усмешкой:

— Знаю, сейчас скажешь — про тебя песню сочинили.

— А может, и про меня, — нисколько не смутившись, ответил он. — Я ведь тоже на шаланде по морю мотался, промышлял кефаль.

— Про таких, как ты, песни не сочиняют, — недоверчиво сказала Клава и отвернулась.

— Может, и не про меня, про другого, — согласился он, — у нас в Одессе с моим именем морячков много.

— И все — такие, как ты? — скосила на него глаза Клава.

— Есть похуже, есть и получше, — все так же невозмутимо ответил Костров.

— Я про то говорю, что ты всегда нос дерешь, женщин оскорбляешь, на хулигана похож, — в один дух выпалила она и сейчас же почувствовала, что между ними вспыхнет ссора и она не выдержит, убежит. Но Костя держался спокойно, только брови сдвинул.

— А ты не такая? — серьезно спросил он. — Все вы, горнячки, не такие?

Клаву будто кто-то силой повернул к нему.

— А какие мы, ну скажи? — запальчиво сказала она.

— Что, обидно? — миролюбиво улыбнулся он, на всякий случай придерживая ее за руку.

— Конечно, обидно, потому что брехню на нас возводишь.

Клава словно только сейчас увидела трехпалую руку Кострова на своей, жалостливо спросила:

— Где это тебя так изуродовали?

— В одесских катакомбах. Слыхала про такие?

— Читала. Ты что, в партизанах был?

— Довелось. А потом госпиталь. Выздоровел — и к вам на поправку, — добродушно улыбнулся он.

— Разве с такой рукой на фронт не берут?

— Если б только одна рука, — Костя поднялся, заголил рубашку по самый подбородок, и Клава увидела на боку огромный темно-багровый шрам.

— Осколочное? — едва вымолвила она.

— Три ребра — как не бывало, — и тут же предупредил: — Не подумай, что красуюсь, жалость хочу к себе вызвать…

— Дурак! — сердито оборвала его Клава и одернула на нем рубашку, — я про то, что в шахте тебе, наверно, нельзя работать.

— А тебе можно? А Варюхе, а Зинке Постыловой?..

— Мы все здоровые, — сказала Клава.

— Здоровые, а все равно вам труднее, чем мне.

Клава промолчала. Теперь уже она положила свою руку на его калеченную, покойно лежащую у него на колене. Так вот ты, оказывается, какой, Константин Костров…

ГЛАВА ПЯТАЯ

Последнее время Грыза почувствовал, как на него неотвратимо надвигается новая гроза. Все шло к тому, что как он ни крути, а ему не работать в шахте. Само время неумолимо отсчитывало его последние дни. В подземном гараже, до этого заброшенном и всеми, казалось, давно забытом, в спешном порядке женщины наводили лоск: убирали хлам, белили стены, стаскивали туда всякий инструмент. И не было у них другого разговора, кроме как об электровозах: какой они марки да сколько у них лошадиных сил и до чего они резвые на бег. Девушки-коногоны обучались на курсах машинистов электровозов и до того пропитались соляркой и всякими смазочными маслами, что от них шарахались лошади. А Клавка Лебедь совсем свихнулась на этих электровозах. Обхаживает свою кобылицу и все рассказывает ей о клятых машинах и разные соблазнительные картины рисует, вроде того что скоро, мол, Берточка, на волю вернешься, на свежую травку, жеребеночек у тебя красивенький народится и всякое такое. А Берта таращит на нее очи, хлопает веками, будто все дочиста понимает, о чем ей говорят. Одним словом, у всех радость и только у одного Грызы на душе тоска и смятение. Что-то будет с сыном Ерошкой, когда он, Лукьян Агафонович, лишится должности конюха? Не станет же он каждый день опускаться в шахту, чтобы повидаться с ним. Обязательно спросят: чего, старый, унадился в шахту? На первых порах можно и соврать, найти причину, мол, привычка, невмоготу старому горняку без шахты. Но долго так продолжаться не может. Как ни крути, а шило в мешке нельзя утаить.

Лукьян Агафонович за эти дни похудел, сгорбился, будто на него сразу свалился добрый десяток лет. Все его попытки вымануть сына на свет божий ни к чему не приводили. А ведь такая возможность представлялась. Можно прямо сказать, не обезвредь Ерофей мины, которые немцы перед своим уходом из поселка заложили в шахте, не существовать «Коммунару». Лежала б шахта в развалинах. За такое геройство Ерофею не то что простили бы его побег из Красной Армии, а смотри, и к награде представили. Лукьян Агафонович не раз говорил об этом сыну, но тот и слушать его не хотел, твердил свое, непонятное: «Люди меня не простят, батя, а бог милосерден…» Грыза уже хотел махнуть на Ерошкину трусость и объявить народу об его геройстве. Может быть, и осуществил бы свое намерение, но тут стряслось такое, чего он не ожидал увидеть даже во сне. Его в срочном порядке потребовали в ГорМВД. Лукьян Агафонович долго раздумывал, по какому случаю могли вызвать? Возможно, изловили шельму Никодима и хотят, чтоб он, Грыза, засвидетельствовал его грязные проделки. Такое показание он даже с удовольствием даст. Улик у него, у Грызы, против попа предостаточно. Ну а что, если им стало известно что-нибудь о Ерофее?

63
{"b":"866747","o":1}