Когда Тоня рассортировала треугольники предполагаемых «убитых» и «живых», первых оказалось больше. Ломова взглянула на подругу, и глаза ее застлал испуг.
— Вот видишь, а совсем недавно этих было больше, — показала она на конверты «живых».
Варе сделалось страшно и жутко от этих подсчетов и догадок.
— Я всех люблю, и они меня все до единого любят, — говорила Тоня, — а хоть одного из них дождусь, как ты думаешь, Варечка? — полными слез глазами смотрела она на подругу.
Варя не знала, что ей ответить, пошутила:
— А если целым взводом явятся, что тогда будешь делать?
Ломова сгребла в кучу письма на кровати и упала на них лицом.
— Может, никто не вернется, Варечка, ни один… — с трудом выговорила она. Плечи ее вздрагивали.
С этого дня, когда случалось им оставаться вдвоем в комнате, Варя спрашивала:
— Ну что, получила письмецо от кого-нибудь?
И если такое письмо было, садились рядом, и Тоня читала вслух. Как-то пришло письмо от молодого солдата, фотографию которого Тоня привезла из города. В горвоенкомате, оказывается, работала подружка Ломовой, она-то и снабжала Тоню вырезками из газет.
Молодой воин был награжден тремя орденами солдатской славы. Он писал:
«Получил Вашу фотографию, за что низко кланяюсь и от души благодарю. Вы просите, чтобы я рассказал о своей жизни. А что рассказывать, я, право, не знаю. Вырос в детском доме, не помню ни отца, ни матери. Окончил ФЗУ и не успел поработать на заводе слесарем, а тут война. Теперь воюю. Два раза был ранен. Вот и вся автобиография. А за то, что поцеловали в своем письме, вовек не забуду. Вы первая девушка, которая поцеловала меня. Ваше письмо буду носить под гимнастеркой у самого сердца. Мне с ним легче будет воевать и, если хотите, даже гораздо охотнее. Жду ответа, как соловей лета, и крепко, крепко целую.
Ваш до гроба Григорий Соловьев».
Тоня опустила руку с письмом на колени, задумалась.
— Ну ты скажи, Варечка, почему так получается, — не глядя на подругу, с грустинкой заговорила она, — одно-единственное письмо ему послала с фотокарточкой, а он сразу любовный ответ: «Ваш до гроба». Неужели у них там на фронте обстановка такая влюбчивая?
— Тоскуют по мирной жизни. Хоть в письме откроются, и то легче, — сказала Варя.
— А вот я не на войне, а почему мне охота писать им про любовь?
Варя промолчала, пряча улыбку.
— Вот этого Гришу Соловьева, если не считать его фотокарточки, я ни разу в глаза не видела, а влюбилась. Явись он хоть сейчас и скажи: «Пойдем, Тоня, в загс, распишемся, чтоб навеки вместе», — глазом бы не сморгнула, пошла. Любому б, с кем переписываюсь, не отказала в замужестве. А ведь меня еще, как и моего Гришу, никто не целовал, — застенчиво опустила она веки. И вдруг спросила: — А чего ты ни с кем не переписываешься, Варя?
— Не с кем, подружка.
— Чудачка, — искренне удивилась Тоня, — да я тебе сколько хочешь дам адресов. Только пиши. Может, со временем настоящую судьбу свою найдешь.
— Нет, я так не могу.
Но Варя всегда интересовалась новыми вырезками и письмами фронтовиков.
ГЛАВА ВТОРАЯ
I
На шахте начали восстанавливать подъемную машину и подорванный копер. А пока-что уголь приходилось подвозить к рудничному двору вручную. Гоняют женщины, надрываясь, груженые вагонетки, толкают их под гору, сдерживают на уклоне. Шугай решил опустить в шахту в помощь откатчицам Берту.
Специальный ящик — клеть для лошади смастерили плотники под наблюдением Остапа Недбайло. Кузнец, никому не доверяя, сам оковывал ящик обручным железом. Как-то, показывая ящик главному инженеру Кругловой, которая часто приходила в кузницу с разными заказами, Остап Игнатьевич спросил:
— Как думаешь, выдержит лошадь, Татьяна Григорьевна?
— Сделано прочно, думаю, что выдержит.
— Хоть об дорогу бей, не разобьешь, — с гордостью сказал старик.
На шахтный двор влетел на Берте Тимка, держась одной рукой за недоуздок, другой размахивая кепкой. Забегая наперед, звонким лаем заливалась Жучка, раз за разом подпрыгивая и взвиваясь, будто хотела цапнуть лошадь за морду. Тимка на ходу круто осадил Берту, и она под веселый лай Жучки вдруг протяжно и радостно заржала.
— С белым светом прощается, — невесело сказал кто-то. Но она и не подозревала, что ее ожидает. Берте всегда было весело, когда верхом на ней сидел сорванец Тимка, приятно щекотал бока пятками. И ко всему эта Жу-Жу — резвая звонкоголосая собачонка. От ее лая хотелось скакать и прыгать, неся хвост трубой.
К Берте подошла Лебедь, стала ласково гладить гриву с вплетенными в нее красными тесемками. Лошадь, вытягивая шею, доверчиво смотрела на Клаву блестящими фиолетовыми очами, тыкалась упругими теплыми губами в ее руки.
Лебедь взяла из рук Тимки недоуздок и первая вошла в клеть. Берта, осторожно переступая, пошла вслед за ней. Гулко прогремели копыта по пересохшим доскам. Незаметно в ящик прошмыгнула и Жучка.
— Закрывайте заслону и опускайте! — крикнула из ящика Клава.
Шугай запротестовал:
— Ты не дури, Клавка!
— А что такое, Николай Архипович?
— А то, что взбунтуется животное — косточек не соберешь.
— Берта не такая, как вы думаете, она смирная, — и уже решительно потребовала: — Опускайте клеть, нечего волынить.
Но Шугай настоял на своем, ей пришлось выбраться из ящика. Однако отпускать Берту в шахту без ее любимицы было рискованно. Лошадь действительно могла взбунтоваться и натворить беды. Тогда решили на ящике сверху пристроить из досок специальное сиденье для Клавы, чтоб она вместе с Бертой опустилась в шахту. Она уже уселась на своем месте, как вдруг раздался голос Тимки:
— А Жу-Жу?!.
— Что еще за Жу-Жу? — сердито посмотрел на него начальник шахты. Ему надоела канитель с Бертой, а тут еще, оказывается, какая-то Жу-Жу.
— Собаку так кличут, Николай Архипович, — чуть не плача, пояснил Тимка, — в ящике она.
— Ну так что, по-твоему, теперь делать? Открывать ящик? — сердито спросил у него Шугай.
Но Тимка не успел ему ответить. Заговорила Клава:
— Пусть Жу-Жу едет, — просяще сказала она, — Они привыкли друг к другу.
Тимка, глядя на нее исподлобья, проговорил ворчливо:
— Взбунтуется Берта, еще задавит.
— Не задавит, — обнадежила его Клава и позвала Жучку.
Собачонка сейчас же очутилась на спине у лошади. Вильнув хвостом, вскочила Клаве на колени, лизнула руку.
Послышался одобрительный смех.
А кто-то мрачно предрек:
— Кобелек черный. Как бы чего не вышло…
— Бери, раз такое дело, — с трудом согласился Тимка. — Все забрала: Берту, Жу-Жу… — он шмыгнул носом, огорченно махнул рукой и побежал прочь.
Шугай с облегчением произнес:
— Ну, слава богу, кажется, карета готова, — и кому-то крикнул: — Запускай лебедку!
Деревянная клеть вздрогнула и слегка приподнялась. Из-под нее вынули дощатый настил, и клеть медленно стала погружаться в ствол. Клава приветливо помахала всем рукой.
II
Берта долго не могла привыкнуть к шахте. Кромешная тьма, сумрачный мигающий свет «шахтерок» настораживали и пугали. Ходила она в упряжке шагом, почти ощупью. Горный мастер Соловьев, глядя на такую езду, шумел на Клаву:
— На кой черт мне такие твои темпы, небось не яйца возишь!
Лебедь, казалось, не обращала внимания на его окрики, продолжала ездить по-своему. Но вот как-то десятник привел в шахту старого коногона Егорыча. Пришел он с кнутом. Кнут был особенный — из сыромятной, унизанной узлами кожи с нарядным махром на конце короткого кнутовища. Старик подошел к Берте, сделал строгие глаза.
— Ну! — и, внезапно ударив ее под брюхо кнутовищем, дернул за повод. Затем вывел из конюшни и ретиво принялся за дело. Перед тем как поставить лошадь в упряжку, старик гикнул на нее и со всего маху озлобленно ожег кнутом. Берта испуганно метнулась в сторону, взвилась на дыбы. Ударившись головой о верхняк, попятилась задом по штреку, увлекая за собой коногона. Тот изо всех сил упирался, удерживая ее за повод. Чтобы пересилить лошадь, за повод ухватился и десятник.