Шугай поморщился, точно от острой внутренней боли.
— Погоди шуметь, — попытался остановить он Горбатюка. Но тот уже не в силах был сдержать себя:
— Ты меня не успокаивай, — лицо его исказила гримаса, ноздри шумно захватывали воздух. — Ты же знаешь, что забойщицы ни в чем не виноваты. Лаву-то завалило не по их вине. У баб животы поприсыхали к позвонкам, а ты им такую неслыханную кару придумал. Где же твоя совесть?!
Шугай догадывался, что произошло какое-то недоразумение, но зная, что Горбатюка так сразу не успокоишь, решил помолчать. «Пусть выкричится».
— Молчишь! — с горькой иронией посмотрел на него Горбатюк.
— А о чем говорить?
— Как это о чем? — удивился тот. — Гусаковой ты дал распоряжение, чтоб бригаде Быловой не отпускали усиленный обед?
Лицо Шугая нахмурилось, потемнело.
— Ну, знаешь, ты на меня такие поклепы не возводи, а то допрыгаешься…
— Не поклепы, а чистая правда. Былова врать не станет. Прихожу в нарядную, а она мне, да не только одна она, все забойщицы с жалобой: так, мол, и так, в столовую поступило распоряжение — пять дней кормить, как всех поверхностных…
Шугай молчал. Он вспомнил, что начальникам угольных участков были даны права распределять среди своих рабочих талоны на усиленное питание и на некоторые дефицитные товары. Видимо, начальник участка Соловьев и воспользовался таким правом.
Шугай снял телефонную трубку, позвонил Гусаковой.
— У тебя есть распоряжение насчет бригады Быловой?.. Кто распорядился?.. Соловьев. Я отменяю его распоряжение. — И не отнимая от уха трубку, нажал на рычаг и сейчас же отпустил его: — Разыщите Соловьева и скажите, чтоб немедленно пришел ко мне.
Горбатюк стоял, глядя в пол, затем обессиленно опустился на стул. Мелкие крапинки пота густо высыпали на его побледневшем наморщенном лбу.
Шугай понимал его состояние, не заговаривал с ним. Бесцельно рылся в ящиках стола, делая вид, будто что-то ищет и никак не может найти.
Соловьев не заставил себя долго ждать. Он быстро вошел в кабинет, стянул с головы шапку, присел к столу.
— Что-нибудь срочное, Николай Архипович?
— Чего уселся?.. — зло уставился на него Шугай. — Я тебя не просил садиться. — Вздувшиеся жилы запульсировали у него на висках.
Соловьев выпрямился, непонимающе испуганно глядя на него. Шугай заметался было по комнате и внезапно остановился.
— Выходит, злоупотребил своей властью! — крикнул он с дрожью в голосе. — Забойщиц на голодный паек посадил…
Горбатюк не стал слушать дальше, знал: сейчас Шугай даст полную волю своему распаленному гневу. И вышел.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
I
Круглова жила в постоянных хлопотах и волнениях. Разговор с управляющим, казалось, подхлестнул в ней скрытую энергию, разбудил свежие силы. Особенно много забот доставляла ей подготовка новой лавы. В ней должна работать врубовая машина. На заседании партбюро был установлен срок пуска лавы. Начальника шахты обязали строго придерживаться его.
Находясь все время в бегах, Татьяна редко виделась с Королевым, разве только на производственных летучках у начальника шахты. Да и то не всегда. Его часто вызывали в горком, или он был занят на шахте каким-и-либо неотложными делами. Но Татьяна, что бы она ни делала, всегда чувствовала его озабоченность и участие. Когда ему стало известно о ее ссоре с Шугаем, у него состоялся серьезный разговор с начальником шахты. Королев доложил об этом инциденте и в горком. Видимо, поэтому Чернобай медлил с приказом об ее увольнении, а возможно, и совсем передумал издавать его. Обо всем этом она узнала невольно, подслушав разговор Королева с матерью. Тогда она, Татьяна, притворившись спящей, лежала в боковушке. Ее не столько обрадовала заботливость этих людей о ее судьбе, сколько умилила на редкость трогательная откровенность и доверчивость матери и сына. Татьяне часто приходилось быть свидетельницей их бесед. Поначалу ей было стеснительно, неловко, но вскоре убедилась, что Королевы не делают тайны из того, какими мыслями и заботами они живут.
В этом доме Татьяна чувствовала себя, как в родной семье. Особенно привязалась к Тимке. Всякий раз, когда она возвращалась с работы, паренек подсаживался к ней, читал свои стихи или что-нибудь рассказывал. Как-то он признался: «Знаете, Татьяна Григорьевна, свои стихи я читаю вам первой, а потом даю в газету». «А почему мне первой, Тима?» — поинтересовалась она. «Потому, что вы у нас на шахте самый образованный человек и душа у вас чуткая к поэзии». — И сказав это, почему-то смутился. Она любила этого паренька нежной материнской любовью. Чем-то он напоминал ей сынишку. И хотя Тимка был намного старше, Татьяна верила, что и ее Васик был бы таким же, как Тимка, — способным мальчиком. Когда им случалось оставаться вдвоем, Татьяна чувствовала себя покойно и легко, словно какой-то невидимый добрый дух вдруг снимал с ее плеч гнетущую тяжесть.
Однажды Арина Федоровна рассказала Татьяне о бывших своих соседях Чурсиных. Были они для Королевых, как говорила она, самая что ни на есть близкая родня.
— И в будни, и в праздники мы всегда вместе. Бывало, Чурсины или мы заколем кабанчика, мужики осмалят его, а потом Сергей и Томка взберутся на тушу верхом и давай подпрыгивать. Детишки смеются, и нам весело. А начнем свежевать, все соседи, званые и незваные, пировать сходятся. Хорошо, дружно жили…
Татьяна спросила, где теперь Чурсины. Арина Федоровна опустила глаза и долго молчала, похрустывая сухими пальцами.
— Наверно, там, где и другие, сгинули под бомбами, — через силу тихо проговорила. Поднялась, достала из фанерной тумбочки старенький альбом, порылась в нем и подала Татьяне фотокарточку:
— Вот наша Томочка, — ласково сказала она.
С фотографии, как своей давнишней знакомой, Татьяне улыбалась круглолицая девушка. С ее полураскрытых губ, казалось, вот-вот слетит: «Ну, здравствуйте! Так вот вы, оказывается, какая…»
Татьяна осторожно поинтересовалась:
— Она тоже погибла?
Арина Федоровна взяла из ее рук фотографию, бережно прогладила ладонью.
— Люди разное говорят: может, в Германию угнали, а может, в шахту кинули… — с грустью сказала она.
Татьяна поняла: ей нелегко вспоминать о Чурсиных, и больше никогда уже не давала повода для разговора об этой семье. Но, странное дело, фотография Тамары нет-нет да и всплывет в памяти, хотя никакой причины для этого как будто бы и не было. А со временем ей уже казалось странным, что Сергей никогда даже словом не обмолвился о Тамаре. Нельзя же забывать о человеке, с которым дружил с детства, а позже, наверное, и любил…
Сегодня, придя на обед, Татьяна еще со двора расслышала какое-то странное оживление в доме. Не успела открыть дверь, как Арина Федоровна бросилась к ней, обняла, запричитала, взволнованная до слез:
— Танечка, солнышко, Тимкин отец живой-здоровый… Письмо прислал. Слава богу, меньше на одного сиротку…
Из мужской половины выбежал Тимка, обнял их обеих, подпрыгивая на радостях:
— Папка живой, Татьяна Григорьевна. Скоро приедет!..
Арина Федоровна как будто успокоилась.
— Ну, хватит, внучек, а то наша Татьянушка небось изголодалась. Бери письмо — и мигом к деду. Пусть и он порадуется, сердечный.
Тимка сдернул с вешалки шапку, и не успела Арина Федоровна сказать ему, чтобы потеплее оделся, как его уже и след простыл.
За обедом мать пересказала письмо Василия. Писал он, что в первый день войны был ранен, отлежался в госпитале и теперь командует стрелковой ротой. О жене, Надежде, сообщал, что она вместе с другими семьями пограничников эвакуировалась в далекий тыл и с той поры не знает, что с ней.
— Про сынишку Тимошу все спрашивает: живой ли, здоровый, — говорила Арина Федоровна, — и про стариков своих тревожится. Может, пишет, понапрасну спрашиваю, может, никого давно и на свете нет…
Когда Татьяна пришла на шахту, там только и было разговору, что о письме младшего Недбайла. Татьяна радовалась за Тимку и за Остапа Игнатьевича. Теперь они каждый день, каждый час будут ждать, надеяться. А кого же ей, Татьяне, ждать, на что ей надеяться? Она часто думала о сиротстве своем и Тимки, и сознание того, что она была не одна с такой несчастливой судьбой — рядом с ней была такая же другая, — как будто немного облегчало ее душевную боль. Теперь же, когда неожиданно пришло письмо от Василия, на нее как будто с новой силой навалилась давящая тяжесть одиночества…