Последний раз командир расчета пришел спустя два дня вместе со старшиной Смирновым. И тот и другой были выбриты, и гимнастерки на них выстираны и даже проутюжены. «Не иначе как получили письмо от Никанора», — подумал Голубов. Быков на носках подошел к койке, тихо спросил:
— Читал, Голуб?
Художник не понял, о чем он спрашивает. Быков заметил недоумение на лице приятеля, помрачнел:
— Я тебе подарок приносил. Видел?
Голубов отрицательно покачал головой. Друзья переглянулись и быстро вышли из палаты. Голубов не понимал, что происходит. Спустя некоторое время друзья опять вернулись. В руках у Быкова был сверток. Голубов решил: наверное, это был тот сверток, который оставил Быков в прошлый свой приход. Взял его и не почувствовал ни веса, ни плотности. Попробовал пошевелить пальцами — к его удивлению, это ему удалось. Быков заметил растерянность на лице приятеля, быстро вскрыл сверток, развернул какой-то журнал и положил его на одеяло. Две страницы журнала были заполнены рисунками. Среди них выделялся пейзаж, изображающий реку, покрытую льдом, и над ней столбы пламенеющей прозрачной воды, поднятые взрывами снарядов. Художник растерянно смотрел на своих боевых друзей, от волнения не зная, что им сказать.
— Никитич, это же мое! — вырвалось у него. Он с жадностью стал рассматривать рисунки. Среди них был портрет Быкова в гордой, несколько даже заносчивой позе, и под ним подпись: «Пулеметчик Кузьма Никитич Быков — художник своего дела». Внизу под рисунками Голубов увидел свою фамилию.
И он все понял. Это они сохранили его блокнот, переслав его в Москву Никанору. Милые старики! Дорогие друзья! Он еще раз попробовал пошевелить пальцами правой руки и, хотя они по-прежнему были немы и бесчувственны, видел, что они движутся. Волна радости захлестнула его, и он, чтобы скрыть слезы, уткнулся лицом в подушку.
1945 г.
Автоматчик Корней
I
Корней Гаврилов, несмотря на свои пятьдесят лет, выглядел молодцом. В стриженых волосах его не было ни одной седины. Лицо Корнея всегда чисто выбрито, без морщин. Только с широкого открытого лба никогда не сходили две продольные мужественные складки, придавая его лицу выражение постоянной сосредоточенности, даже суровости.
Корней был не велик ростом, но сложен прочно. О таких говорят: «Древний дуб, да крепок». Что бы ни делал Корней, делал не торопясь, спокойно и всегда верно — ни к чему не придерешься. Когда что-нибудь говорил, трудно было понять, сердится он или настроен благодушно. И только одни глаза выдавали его. В них, словно в зеркале, можно было видеть всего Корнея. Ни медлительность в движениях, ни кажущееся спокойствие и равнодушие ко всему не могли скрыть его истинного настроения. Они постоянно светились то добротой и отцовской лаской, то вдруг загорались огнем нетерпения, решительности и даже буйства.
Когда Корней Гаврилович впервые пришел в девятую роту, командир — молодой, с едва наметившимися усиками лейтенант, — окинув взглядом крепкую фигуру солдата, весело сказал:
— Еще силен, отец, повоюем!
Корней промолчал.
— В стрелки пойдешь, — сказал лейтенант и хотел уже уйти, но басовитый властный голос Корнея остановил его на полушаге:
— Хочу в автоматчики.
В голосе и во взгляде солдата было столько упрямства, что лейтенанту показалось, сейчас он скажет: «Ты там как знаешь, абы по-моему».
Лейтенант еще раз смерил взглядом фигуру Корнея. Ему нравился этот спокойный с виду, уверенный в себе человек, но больше ничего не сказал, ушел.
В тот же день Гаврилов был определен во взвод автоматчиков. Вначале он всех отталкивал от себя замкнутостью и суровым видом. Казалось, человек этот ни с кем не желает общаться, в душе постоянно носит какое-то горе, но скрывает его ото всех.
Когда Корней первый раз был ранен и его увезли в госпиталь, на второй же день никто не вспоминал о нем. Спустя месяц он снова вернулся, и никто опять-таки не удивился его возвращению. Корней ни о чем не расспрашивал, ничем не интересовался и сам никому не рассказывал, где бывал, что видел и слышал, постоянно возился с автоматом, чистил, вытирал его, будто всю свою жизнь только и мечтал о нем.
Зимой, когда приходилось по месяцу и больше стоять в обороне, мерзнуть в окопах, не выходя из них по целым суткам, бойцы удивлялись его терпению и выносливости. На нем, как и на всех, были солдатские ботинки, обмотки, поношенная шинель и шапка-ушанка. Но никто не видел, чтобы Корней, желая согреться, «танцевал» или потирал руки, как это делали другие.
— Из железа он, что ли, — говорили о нем с завистью и даже с сердцем.
Корней знал об этих толках, но делал вид, будто не слышит или не находит в них ничего достойного его внимания. В глазах солдат Корней становился все более загадочным. Многие всерьез начинали думать, что он или знает какой-то секрет от холода, или просто решил погубить себя, поэтому все тяготы фронтовой жизни для него решительно ничего не значат.
Вскоре, однако, секрет Корнея обнаружился.
Как-то под вечер, когда сухие стебли травы потрескивали от мороза, словно на огне, Корней заметил, как молодой солдат, сосед по окопу, прозванный за свой нескладный маленький рост и веселый нрав «Комаринским мужиком», лихо отбивал какой-то «танец».
«Как бы совсем не замерз», — встревожился Гаврилов и окликнул:
— Молодец, холодно, небось?
Тот смутился, прервал пляску. Теплое дыхание прозрачным облачком клубилось у его рта и заиндевевших щек. Видимо, решив, что Корней просто хочет посмеяться над ним, промолчал.
Гаврилов опять обратился к соседу:
— Ползи-ка в мою окопину, согреешься. Только автомат не забудь.
Боец некоторое время колебался и все смотрел на Корнея, словно все еще сомневался: шутит или говорит серьезно. И, решив, что в такую минуту никто шутить не станет, пополз к нему в окоп. Тот отодвинулся в сторону, уступая место молодому бойцу.
— Зазяб?
Корней взял его стынущие руки в свои жесткие, но теплые.
— Э, браток, так и околеть недолго, — сокрушенно сказал он.
Солдат в ответ улыбался, молчал. Вскоре он почувствовал, как приятное, ласковое тепло коснулось почти бесчувственных пальцев его ног.
— Да у тебя, никак, земля горячая? — удивленный спросил Комаринский. Он чувствовал, что начинает припекать ступню, но не решался двинуться с места, боялся: сойди он с места, приятное ощущение теплоты вдруг исчезнет и больше не повторится.
Корней открыл солдату секрет своей печи. То был жар перегоревших сучьев, прикрытый землей.
— Переступай почаще. Огонек еще свежий, как бы вреда не причинил, — советовал Корней.
Комаринский прислушивался к его словам, вглядывался в добрые, без тени лукавства, глаза, и ему уже начинало казаться, что и жар тот, который в земле, и близость этого человека, его доброта и озабоченный вид — все вместе согревает его. Теперь Комаринскому было ясно, почему Корней всегда равнодушен к холоду. Но не это открытие обрадовало молодого бойца. Он вдруг увидел в Корнее другого человека. Это было действительно открытие. Оно-то больше всего и удивило солдат, когда Комаринский рассказал им о своей встрече с ним. Ему могли бы и не поверить, но всем было известно, что именно Комаринский больше других выказывал свою неприязнь к Корнею. Каких только шуток и колкостей не придумывал он в его адрес. Одни вызывали безобидный веселый смех, другие вселяли недоверие к Корнею, окутывали тайной его молчаливую жизнь. И вдруг именно он, Комаринский, рассказал столько удивительного об этом старом солдате. Всем понравились корнеевские печи. Они были применены в тот же день во всей роте.
II
К Корнею все чаще стали приходить солдаты с разными просьбами. Одалживали у него оружейное масло, белый лоскут для протирки ствола автомата. Корней никогда ни в чем не отказывал. Где он все это брал — и лоскуты, и масло в то время, когда даже старшины не всегда имели их, — никому не было известно.