— Ерошка!.. — с превеликим трудом узнал Лукьян Агафонович сына. Они обнялись и долго стояли онемевшие, тяжело, прерывисто дыша.
Когда разняли руки, Ерошка первым заговорил:
— Вначале я думал, кто-то чужой идет. А потом чую, вроде бы твой кашель…
Грыза всматривался в полупрозрачный лик сына и не видел в нем ни радости, ни уныния. Оно как будто застыло. Лихорадочно блестели, жили одни большие и какие-то загадочные глаза.
— Почему не приходил? — спросил Грыза-старший.
Ерофей опустил глаза, помолчал.
— Страшно, батя…
В его голосе Лукьян Агафонович уловил странную незнакомую нотку, словно в нем вдруг оборвалась какая-то струна. Вспомнил, как вскоре после возвращения Ерофея из плена скрытно спустился с ним в шахту, показал забытый всеми выход к степному шурфу. Сын был с виду спокоен. Наверное, тогда он, как и сам Лукьян Агафонович, верил, что это ненадолго: уйдут немцы, и Ерошка снова появится на свет божий. Но получилось не так, как было задумано. Когда пришли наши, Лукьян Агафонович уже готов был объявить всему поселку, что сын жив и что могилка, которую он выкопал в балочке, его хитрая уловка. Кое-кто догадывался, что Ерофей скрывается в землянке, могли выдать. Как-то надо же было спасать его. Лукьян Агафонович немедля сообщил Ерофею о приходе наших. Думал, обрадуется, но сын только тяжело нахмурился и не сказал ни слова. Лукьян Агафонович вначале удивился, но потом вспомнил о слухах, какие ходили в поселке, будто бывших военнопленных сурово наказывают, посылают их в штрафные роты, откуда почти никто не возвращается живым. Подумав хорошенько, Грыза решил: закончится война, а конец ее, судя по всему, близок, и Ерошка, ничего не страшась, выйдет из своего заточения. Но время шло, война не кончалась, а сын буквально таял у него на глазах. Знал: что-то надо предпринять. А что? Совета ни у кого не спросишь…
Лукьян Агафонович тяжело перевел дух и долго молчал. И сын не говорил ни слова. Но Грыза слышал, как он шептал когда-то заученные на память молитвы.
— Где же твое жилье? — наконец спросил Лукьян Агафонович.
— Пойдем, покажу, батя, — с готовностью сказал Ерошка и поспешно зашагал по отсыревшим скользким шпалам узкоколейки. Лукьян Агафонович только сейчас заметил, что он бос. «Как же ходит здесь, в кромешной тьме, без обувки?» — с щемящей болью в сердце думал, едва поспевая за сыном. Но вот Ерофей свернул в сторону и исчез. Грыза ускорил шаг. Осветил углубление в стене, но Ерошку там не увидел. Некоторое время стоял в недоумении: где же он? И вдруг откуда-то из глубины донесся глухой неузнаваемый голос:
— Проходи сюда, батя.
Лукьян Агафонович с трудом продвинулся в узкую нишу и дальше уже ползком добрался к сыну. Он сидел, скрестив ноги, на испревшем сене и проницательно глубоким, вдумчивым взглядом смотрел на отца. Каменное логово было не более двух квадратных метров. Угрюмый, низко нависший свод и стены — влажны, острые выступы на них блестели, как отполированные.
— И денно и нощно здесь? — спросил Лукьян Агафонович.
— Твоя правда, батя, — денно и нощно, — подтвердил Ерофей, продирая ногтями густые волосы.
Грыза не стерпел, сказал:
— Скоро шахту пустят, сынок, надо думать, и до тебя доберутся, куда денешься?
Темные глаза Ерошки загорелись:
— Я, батя, буду денно и нощно молиться всевышнему, и он скроет от чужих мою обитель.
«Денно и нощно, — с горечью подумал Лукьян Агафонович, — а знаешь ли ты, когда кончается ночь и начинается день?..»
— Нет, сынку, надо что-то придумать… — задумчиво сказал он.
— Что, батя, что собираешься придумать? — испугался Ерошка, — Выходить на люди?!
— Да нет же, — поспешил успокоить его отец, — я про то, что надо бы место тебе понадежней отыскать.
Ерофей потупился в тяжелом молчании. Затем глухо и словно самому себе сказал:
— Не надо, не делай этого…
Молодой Грыза не мог далее родному отцу сказать, почему не надо. Это было и должно оставаться его и только одного его тайной. Отцу известна лишь ничтожная доля правды последних двух лет его, Ерошкиной, жизни, которые провел он в стороне от родительского дома. То были страшные годы…
Ерофей, бывший сапер, обезвредил мины не ради спасения шахты, а думал этим поступком заслужить себе прощение, спасти свою жизнь. И этого не знал отец…
Он вдруг обхватил голову руками, упал лицом на подобранные колени, и весь затрясся:
— Не надо, батя, — сквозь рыдание бормотал он. — Мне не простят они…
Грыза испугался: еще кто-нибудь услышит. Обнял сына, прижал лицом к своей груди.
Только теперь он понял, какими живучими оказались семена, которые заронил в душу сына с юных лет. Грыза вспомнил, как принуждал его молиться, не разрешал ничего другого читать, кроме Библии. И когда замечал, что Ерошка нет-нет да и прикоснется украдкой к запретному чтению, свирепо наказывал его.
Немного успокоившись, Ерофей оторвал лицо от отцовской груди и, не вытирая слез, пристально посмотрел на него.
— Как там моя могилка, батя? — спросил тихо.
— Могилку я оберегаю. Все верят, что ты помер.
В ответ Ерофей сказал задумчиво:
— Пусть остается… Еще пригодится…
Лукьян Агафонович сознавал, что заживо похоронил свое единственное чадо, и, потрясенный, даже не придал значения загадочным его словам.
С того дня он не упускал случая навестить сына. Приносил что-нибудь из съестных припасов, рассказывал о земной жизни…
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Королев давно отправил письмо Никите Пушкареву на фронт, но ответ до сих пор не получил. Возможно, Никита написал Аграфене? И Королев решил пойти к ней.
Встретила она его как незнакомого, чужого человека. На него смотрели тревожно строгие карие глаза. Из-под платка выглядывали белые пряди. Вначале Королев подумал, что белы они от строительной пыли, но, приглядевшись, убедился — совсем седые. Лишь высокие, круто изогнутые брови — черные, точно нарисованные углем.
Королев знал Аграфену Пушкареву до войны. Работала она телефонисткой, и все называли ее просто Агата. Перед войной у нее родилась двойня. Вначале никому не было известно, кто их отец. А когда Агата и врубмашинист Никита Пушкарев — с виду ничем не приметный парень — в один из воскресных дней появились в ЗАГСе, все в поселке ахнули от неожиданности и удивления: ну и пара! Самый лучший жених был бы под стать Аграфене. А тут на тебе — Никита. Но позже завидовали молодоженам. Жили они на редкость дружно.
Пушкарев ушел на фронт в первые дни войны. Аграфена, как и многие другие, не смогла эвакуироваться. С большим трудом ей удалось сохранить детей. Она знала, в какой день и час пригоняли к госпиталю на убой корову или овец. Подстерегала, когда выбрасывали внутренности в помойку, несла домой, мыла в горячей воде, скоблила ножом и тем кормила детей. Ходила Аграфена в тряпье, неумытая, волосы неприбраны. Ни дать ни взять — побирушка. На такую никто не взглянет, никто не польстится. А когда пришли наши, Пушкарева встретила их в новом платье, в неизношенных туфлях, аккуратно причесанная. Прозрачное от худобы лицо ее светилось радостью. С первых же дней она с головой окунулась в работу. И все начинали угадывать в ней прежнюю Агату — подвижную, жизнерадостную. Но, бывало, вдруг становилась задумчивой и молчаливой. Многие уже давно получили весточки, кто от мужа, кто от сына, а ей все не было писем. Она каждый день выглядывала почтальона, но он всегда проходил мимо ее землянки. Наконец пришло письмо и ей. Только бы лучше его совсем не было.
После того как Аграфену сняли с петли, женщины зорко оберегали ее. Под предлогом того, что девушке — беженке Анастасии Волк негде приютиться, ее поселили в землянку Аграфены. Анастасия неусыпно стерегла каждый ее шаг.
В землянке было чисто прибрано, крохотная беленькая шторка над вмазанным в стенку стеклом, вместо кроватей — нары, застланные простынкой с кружевным подзором. Пол подмазан глиной и посыпан душистым чабрецом, как в троицын день. На глухой стене в деревянной рамке — портрет Никиты, с вихрастым чубом, счастливо улыбающегося.