— Какую паутину, бог с тобой, сестрица! — Грыза уже не рад был, что затронул эту сумасбродную девицу. А поди знай: была ведь смиренная да набожная.
— Еще спрашиваешь какую, дьявол пегий, — обожгла его взглядом Клава, — кто с верующих отмольные греб? Ваша компания. А кто на просвирах да на подаяниях благоденствие свое строил, гульбища устраивал?.. Или, может быть, пресвитера Лукьяна Грызы на них никогда не бывало?
— Да замолкни ты… нечистая сила, чего орешь-то!
— Ага, правды боишься! — сверлила его глазами Лебедь, — погоди, пресвитер, придет время, все выплывет. И Бурлаку не миновать расплаты.
— Да ведь он твой муж, опомнись, — до шепота понизил он голос.
Клава метнула на него дикий взгляд и сейчас же громко рассмеялась.
— Клавка, хватит тебе ржать, выводи Берту, — послышался из штрека недовольный девичий голос, — порожняк гнать пора.
Клава внезапно оборвала смех, напряженно сдвинула брови.
— Так говоришь — муж?.. Бурлак — мой муж? — и опять рассмеялась и, не отсмеявшись, повела Берту из конюшни.
Всю смену она гоняла партию за партией без передыху. Отчаянный свист и звонкий лай Жучки не умолкали ни на минуту. Когда Нюрка Гуртовая насмешливо спросила, какая ее сегодня муха укусила, Клава прикрикнула на насыпщицу. Та отшатнулась от нее, как от огня.
Клава знала, что только из-за Нюрки, из-за ее наглых ухаживаний за Макаром Козыревым прицепщица Ломова ушла из шахты.
До конца дня Клава так и не успокоилась. Как ветер, с гиком и свистом гоняла поезда, перессорилась с клетьевыми, которые, как ей казалось, сегодня особенно неповоротливы.
После смены начальник шахты вызвал к себе Лебедь. Следом за ней в кабинет вбежала Жучка.
— А собаку зачем сюда тащишь? — негодующе покосился на нее Шугай.
— С жалобой она к вам, товарищ начальник, — играя глазами, смело сказала Клава. — Службу собачка несет исправно, а пайка ей не дают. Последний кусок от своего рта отрываю.
— Брось ты эти свои выбрыки, Лебедь, — сурово оборвал ее Шугай, — вся шахта на тебя жалуется…
Придя в общежитие, Клава наскоро умылась теплой водой и завалилась в постель. Только сейчас она почувствовала, как она устала. Это была не физическая усталость, к своей нелегкой работе она привыкла, — у нее было такое состояние, будто она вдруг лишилась способности ясно мыслить, чувствовать, ощущать. Ей казалось, ударь ее сейчас кто-нибудь — не почувствует боли.
Почти всю ночь пробыла она где-то между тягостным сном и явью. Явью было все то, что слышала: пришли с работы девчата, о чем-то говорили, негромко смеялись, потом погасили свет и притихли. Полусном — все, что весь день неотступно преследовало ее: Галактион Бурлак, долгая жизнь в его доме, злое судачество людей. Как она могла жить бок о бок с таким страшным, ненавистным ей человеком? А ведь были моменты, когда она готова была решительно на все… Вот хотя бы этот случай. Нет, нет, не надо, не надо!
Она сквозь полусон вспомнила, как однажды Галактион явился домой после гульбища у священника и стал стучаться к ней в комнату, умолял, обещал золото. Вначале она думала, что Галактион болтает спьяна: откуда у старикашки золото, сам оборвышем ходит. Но с той поры мысль о золоте не переставала сверлить ее мозг. Как-то, когда Бурлак был трезв, Клава решила припугнуть его, серьезно сказала, что, если он не прекратит свои грубые домогательства, она заявит в комендатуру, и тогда золотишко его — плакало. С той поры Галактион присмирел и уже не ломился по ночам в ее комнату. И Клава поверила, что Бурлак не соврал: золото у него определенно есть. Куда он его спрятал и сколько его, она не знала. Но ее любопытство с каждым днем обострялось. Теперь она следила за каждым его шагом. Придет же когда-нибудь такая минута, когда Галактион не утерпит и ему захочется хоть одним глазом взглянуть на свое сокровище. Клава никогда не имела у себя золотых вещей, но знала, магнитная сила этого металла дьявольски неодолима, и такие, как Бурлак, скорее поплатятся собственной жизнью, чем выпустят его из своих захватистых жадных рук.
Она по-прежнему ходила в молитвенный дом, а по ночам безутешно плакала, проклиная свою судьбу. Клава искала и не находила для себя другого выхода, как только отсиживаться под надежной защитой Бурлака и ждать, ждать… А сколько еще придется ждать и чего ждать — она не давала себе ясного отчета.
Галактион начал подумывать, куда бы ему уйти с насиженного места. Это случилось, когда стало известно о разгроме немцев под Сталинградом. В те дни через поселок вереницами и в одиночку тянулись итальянские и румынские солдаты и офицеры, закутанные в одеяла и теплые платки, с трудом волоча за собой сани с амуницией. Некоторые забредали в дом Галактиона. Не раздеваясь, стоя, отогревались у печки, потирая руки и пританцовывая, в отчаянии бормоча:
— Гитлер капут… Русский зима некорош.
И снова спешили к своим поклажам.
Галактион как-то сказал Клаве:
— Надо бы нам с тобой подумать о дороге. Санки у меня добрые, много кое-чего можно уложить.
Клава промолчала, мстительно подумала: «Попробуй только куда-нибудь смыться»… Бурлак, видимо, принял ее молчание как знак нерешимости и припугнул на всякий случай:
— В лапы к красным нам ни в коем разе нельзя попадаться. Небось, сама слыхала: всех, кто остался у немцев, — в расход, а нет — в Сибирь на вечную каторгу.
Клава пошла в свою комнату, так ничего и не ответив ему. Но с того дня Галактион стал основательно готовиться к отъезду. Делал он это по ночам, за закрытой дверью. Подолгу рылся в сундуке, обитом узкими полосами блестящей жести, точно обручами, кряхтел, чмокал губами, шлепал по полу босыми ногами и вдруг надолго затихал. Клава уже думала, что он наконец улегся, уснул, но вскоре шлепающие шаги и возня снова доносились до ее слуха. Опасаясь, что Галактион может незаметно улизнуть, она несколько ночей почти не спала. Решила, что бы там ни было, задержать его.
Когда в сентябре 1943 года наша артиллерия начала обстреливать из дальнобойных орудий окрестности поселка, Галактион, вконец растерянный, угорело заметался, нагружая без разбора тележку всяким барахлишком. Он уже собрался было выехать со двора, но Клава преградила ему дорогу:
— Ворочайтесь, наши в поселке, — приказала она.
Галактион обессиленно выронил из рук оглобельки, в смятении глядя на нее.
Вырвавшись из дома Бурлака, Клава почувствовала себя раскованно, свободно и легко, будто наконец выбралась из глубокого затхлого подполья. Она как бы вся распахнулась и, словно мстя за свое долготерпение и отверженность, зажила смело, дерзко и просторно…
Уже под утро Варя тихо, чтобы никто не слышал, юркнула к ней под одеяло, прижала к себе, тихо спросила:
— С кем это ты всю ночь воюешь, Клавка?
— А разве что?.. — не поняв ее, удивилась Лебедь.
— И во сне с кем-то ругаешься, вот что.
— Ой! — точно от острой боли ойкнула Клава. — А что я говорила?
— Пойми тебя: стонешь, ругаешься, а кого ругаешь — сам аллах не разберет.
Клава всхлипнула, уткнулась мокрым лицом в плечо подруги и вся затряслась. Ее слезы испугали Варю. Она ни разу не видела, чтобы отчаянная, дерзкая, никогда неунывающая Клавка-коногон плакала.
II
Проходя мимо поселкового сквера, Клава услышала, как ее кто-то окликнул. Она обернулась. Навстречу ей, минуя торные дорожки, напрямик по густой траве легко и бойко шагал Костров. На нем были разутюженные широкие матросские брюки, белая рубашка с распахнутым воротом, из которого высматривала полосатая тельняшка. Когда он выходил из тени на солнце, приглаженные волосы его бронзово блестели. «Чего ему надо?» — сердито подумала Клава, но все же остановилась. Она всегда недоверчиво, подозрительно относилась к этому парню. Наблюдая, как он заносчивым петушком расхаживает по нарядной, Клава до боли в пальцах сжимала кнутовище. Но он никогда не затрагивал ее и, казалось, совсем не замечал.
Костров подошел к ней, приветливо улыбнулся.